|
И так уж слишком многие в курсе дела.
— Так что передать Каддафи?
— Видеть не могу эту вашу чертову скульптуру, — взорвался вдруг Бен Тов. — Пошли лучше пройдемся. По дороге обо всем поговорим. А после я зайду в синагогу и помолюсь, особенно если получу отказ.
Но позже, расставшись с Уолтерсом, он в синагогу не пошел, а вместо этого направился по улице Абарбанел к белому домику, притулившемуся под высокими кедрами. Войдя, он уселся возле телефона, набрал парижский номер и коротко с кем-то поговорил. Потом минут десять сидел неподвижно, глубоко задумавшись. Когда раздался звонок, он поднял трубку и побеседовал с Альфредом Баумом на своем вполне приличном французском. Снова положив трубку, поворчал о чем-то, что в равной степени могло означать удовлетворение и великую усталость.
Его терзали сомнения. Он решился приступить к действиям — в одиночку, без чьей-либо поддержки и, стало быть, весь риск принял на себя. Жизнь своего агента он бросил на одни весы с жизнями других людей, а те, безусловно, значили гораздо больше в глазах многих, но не в его собственных и не для общей пользы.
«Кто я такой, — спросил он самого себя, — чтобы, подобно Господу, распоряжаться чужими жизнями?»
Он возомнил о себе… О людях вроде него в Библии сказано что-то весьма нелестное. Но он человек неученый, припомнить точную цитату не в состоянии. Да и не хочется.
Каждый дурак, размышлял он, способен во всем этом деле обнаружить целую кучу нарушений этики. Философов-моралистов развелось тринадцать на дюжину. Но кому-то приходится заниматься и неприятным выбором: спасти одного, пожертвовав другим, пускаться на рискованные, мерзкие дела ради того, чтобы предотвратить еще более мерзкие.
Он поднялся на ноги и направился к двери, проклиная мысленно все на свете. Парижская история вполне может повториться — и даже в худшем варианте.
Он сам разработает дальнейший план, и никого в Иерусалиме, ни одного человека, независимо от того, состоит он в комитете или нет, не попросит разделить тяжкое бремя своих сомнений.
Однажды, оборвав собственные долгие рассуждения на тему о культурных достижениях арабов в период, когда они занимали Иберийский полуостров, Ханиф внезапно заявил:
— Мы должны стать любовниками — ты мне нравишься…
В этих словах не было ни просьбы, ни предложения — приказ, который надлежит исполнить… Будто ее согласие ничего не значит, будто он абсолютно уверен, что возражений не последует.
В тот вечер они ужинали, как обычно, в кафе, ее рука лежала на столе рядом с его рукой, но он и попытки не сделал до нее дотронуться. Взглядом он буквально впился в ее глаза, но это была обычная манера смотреть так на всех…
В тот раз Расмия отказалась повиноваться. Сейчас она уже не помнила, почему и было ли это трудно. Наставник не казался ей привлекательным, инстинкт подсказывал, что он опасен, что он смутит ей душу. Что-то она ответила вроде того, что должна подумать, и он будто забыл об этом разговоре. А через несколько месяцев повторил свой вопрос и выслушал, что Расмия не мыслит себе близких отношений с человеком, годным по возрасту ей в отцы. Он проявил удивительное терпение и больше не заговаривал об этом. Но когда они перебрались в Дамаск и поселились в одном доме, он однажды ночью просто пришел в ее комнату, и Расмия уступила. С тех пор она послушно, хотя и без особой охоты делила с ним ложе.
Ханиф так и не узнал, что заставило ее уступить, его мало заботили ее чувства. Эта область вообще не интересовала профессора, сосредоточенного на своей идее. Молоденькая любовница не проявляла пылкости, зато и не предъявляла в постели требований и не обнаруживала никаких прихотей, была доступна всякий раз, когда он ее желал. Ханиф раз навсегда решил, что его подруга бестемпераментна — это, кстати, вполне соответствовало ее молчаливому, необщительному нраву. |