Изменить размер шрифта - +

– Я извиняюсь… – начал я.

– Опять в кино ходили? – последовал ледяной вопрос.

– В туалет…

– Ну ка выйдем, – обратился ко мне один из офицеров в белом халате, как впоследствии выяснилось – мой лечащий врач.

Вышли.

– Так, Анатолий, – сказал он. – Простой и честный вопрос: сколько тебе надо здесь отлежать?

Голова у солдата, как говаривал наш ротный, – чтобы думать, а мозги – чтобы соображать.

– А сколько можно? – нагло спросил я.

– Двадцать дней гарантирую. Хватит?

– Спасибо, доктор!

– Не все так просто, Толя. Я учусь в академии. И тебе придется переписать очень много конспектов.

– Чем чем, – сказал я, – но конспектами вы меня не запугаете.

– Почерк у тебя разборчивый, надеюсь?

– Надо – будет каллиграфический!

Кстати, после этих двадцати восхитительных дней у меня на всю жизнь закрепилась способность бегло писать отчетливыми печатными буквами хотя бы и многие страницы любого текста. Как на русском, так и на английском.

Талант, в дальнейшем оказавшийся невостребованным.

 

Жизнь в госпитале протекала размеренно и сытно.

Вечером, на сон грядущий, в казенном овчинном тулупе и в валенках я отправлялся подышать воздухом, бродя по темным зимним аллеям, где однажды столкнулся с разговорчивым мужчиной средних лет, одетым в хорошую дубленку и в такие же, как у меня, больничные валенки, что выдавали его принадлежность к категории пациентов.

Мой собеседник представился Василием Константиновичем, на вопрос: в каком, дескать, звании – поморщился, ответив кратко: две звезды в одну линию, и на мое уточнение: «Прапорщик?» – кивнул сокрушенно: мол, извиняй, а до больших чинов не дослужился.

Мужиком он оказался остроумным, свойским, на вечерних прогулках мы поведали друг другу кучу анекдотов, и как то я даже посетовал вслух, отчего, дескать, не служу под командованием такого вот милейшего старшины, а попадаются мне неизменно какие то дуболомы и людоеды.

– Задолбали командиры? – поинтересовался Константиныч – так я уже его называл – с сочувствием человека, на собственной шкуре испытавшего все жесткие пинки армейской судьбы и определяющих ее лиц.

– Не то слово! – откликнулся я. – Террор двадцать четыре часа в сутки. По три четыре ночи в нарядах, кормежка – помои, масло и мясо налево идут, никаких увольнений в город, а вот когда начальство с инспекцией приезжает, тут тебе и салфеточки на столах, и даже конфетки, вечерний киносеанс… благолепие, в общем!

– Потому что об инспекции знают заранее, – умудренно сказал Константиныч.

– Естественно!

Я еще около часа живописал прапорщику ужасы курсантского бытия, упомянув, кстати, о предложении своего сокурсника сигануть с третьего этажа, дабы очутиться здесь, в больничной нирване, как о наглядном примере доведения человека до крайней степени отчаяния, но Константиныч, служивший, по его словам, среди бумагомарателей в каком то штабе и оторванный от бытия низших слоев, воспринимал мои рассказы как нечто научно фантастическое, хотя недоверчивое сопереживание мне выказывал.

В холле госпиталя мы с ним простились, я дружески хлопнул Константиныча по плечу, направляясь в свое отделение, но тут заметил замершего у лифта соседа по палате – полковника с загипсованной клешней, смотревшего на меня с каким то страдальческим укором.

– Болит рука? – поинтересовался я, преисполнившись чувством сопереживания.

– Так вот почему вы служите в Москве… – молвил полковник. – А говорили: распределение, случайность…

– Не понял.

– Что ж тут не понять… Может, вы не знаете и того человека, с кем только что распрощались?

– Знаю… Константиныч…

– Василий Константинович.

Быстрый переход