Мазо были чужды обычаи и предрассудки простонародья, посреди которого он обычно находился; но подобно тому, как даже золото тускнеет от долгого пребывания на открытом воздухе, так и Мазо не избежал некоторых слабостей, присущих итальянцам из низших слоев общества. Поняв, что, сколько ни кричи, верный пес не откликнется, он упал на палубу и, рыдая, стал рвать на себе волосы.
— Неттуно! Смелый мой, верный Неттуно! Что мне все они, если нет тебя! — восклицал он. — Ты один любил меня, ты один делил со мной хвалу и хулу, радость и горе! Только ты был предан мне, не помышляя об ином хозяине! Когда притворные друзья отрекались от меня, ты один хранил верность; и когда льстецы лгали мне, ты один оставался чистосердечен!
Удивленный столь сильным излиянием чувств, добрый августинец, который заботился о спасении собственной жизни, как прочие пассажиры, но не забывал и о поддержании обессилевших, воспользовался затишьем, чтобы подойти к моряку и сказать ему несколько слов в утешение.
— Ты спас всех нас, отважный моряк, — сказал августинец итальянцу, — и здесь, на барке, находятся те, кто сумеет отблагодарить тебя в будущем. Не горюй же о своем псе; но возблагодари Пречистую Деву Марию и всех святых, что они помогли избегнуть опасности тебе и твоим друзьям.
— Отче! Я ел и пил вместе с этим псом! Спал с ним вместе! Мы делили с ним и веселье, и опасности плавания! Зачем я не погиб с ним вместе? Какое мне дело до твоих аристократов и их золота, если со мной нет моей собаки! Отважный зверь найдет смерть, отыскивая барк во тьме посреди волн; его смелое, благородное сердце разорвется от отчаяния!
— В эту ночь двое христиан погибли без исповеди и отпущения грехов; нам следует молиться о спасении их душ, а не оплакивать бессловесное существо, пусть преданное, но лишенное разума.
Так монах уговаривал Мазо, который, при упоминании об утонувших христианах, по привычке перекрестился, но все же продолжал оплакивать своего пса, коего любил, как Давид Ионафана, страстью, более сильной, чем привязанность к женщине. Добрейший августинец, поняв, что советы его пропадут втуне, отошел в сторону, чтобы, преклонив колена, самому вознести благодарственные молитвы, а заодно помолиться об умерших.
— Нептуно! Povera, carissima bestia! — продолжал Мазо. — Плывешь ли ты все еще, борясь с осатаневшей стихией? Ах, если бы я сейчас был с тобой, мой верный пес! Никого из смертных я не буду любить так, как тебя, povero Nettuno! Никому другому не будет принадлежать мое сердце!
Мазо изливал свое горе бурно, но недолго. Его можно было бы уподобить только что пронесшемуся урагану. Потоки ледяного воздуха, несколькими судорожными порывами сошедшие с гор, иссякли, и их сменил устойчивый ветер с севера; так и нестерпимая боль в душе Мазо утихла и сделалась ровней и продолжительней.
Что касается пассажиров на барке, то все они старались пригнуться к палубе, окоченев от холода и суеверного ужаса либо попросту опасаясь, что их смоет волной. Но едва только ветер уменьшился и сильная качка прекратилась, они малопомалу стали приходить в себя, словно пробуждаясь ото сна. Адельгейда, заслышав голос отца, утешилась в своем горе и уже начинала нежно хлопотать. Северный ветер разогнал облака, и звезды засияли над рассерженным озером, как если бы свидетельствовали о Божием водительстве, наподобие огненного столпа пред евреями на пути их к Чермному морю. Сие мирное свидетельство обновило веру всех, кто находился на барке. И команда и пассажиры воодушевились при виде очистившихся небес, тогда как Адельгейда орошала седую голову своего отца благодарными и радостными слезами.
«Винкельрид» теперь находился всецело под командованием Мазо, в силу обстоятельств и потому, что не нашлось бы никого иного, кто сумел бы обнаружить равные мужество и сноровку в час смертельной опасности. |