Злые языки твердили, что бог наказывает маму за то, что она бросила мужа и стала любовницей красномордого и плешивого бакалейщика сеньора Эмилио, человека с толстыми, будто сальными, ладонями. У него была жена и двое дочерей-уродок, но частенько он оставался ночевать у нас, с маминой постели до меня доносилось порой его похотливое пыхтенье. Впрочем, без него мы давно бы умерли с голоду, поскольку моя родительница предпочитала греться на солнышке вместо того, чтобы работать.
Как то сеньор Эмилио приехал на вместительной повозке, в которую мы погрузили немножко еды и самые необходимые вещи. Потом колеса застучали по булыжнику, а из окон высовывались старые ведьмы — наши соседки, — сыпля нам вслед проклятья. Куда мы едем, я не знал, да и не интересовался. На протяжении всей дороги сеньор Эмилио щедро отпускал сальные шутки и тискал мою мать. К вечеру мы добрались до какого-то монастыря, развели костер и устроились на ночлег: я — в повозке, а они на земле. В наших монастырях женщинам ночевать не положено.
Наутро мы вступили в храм. Он тонул в прохладном полумраке маленькие, с ладонь, оконца терялись среди гордо высившихся колонн.
Монашеская ряса меня пугала, я еще не проходил конфирмацию, но мама насильно подвела меня к капуцину, заставила упасть на колени, а затем и коснуться лбом холодного пола.
Меня била дрожь. Противный сеньор Эмилио толкал меня в шею при любой попытке приподняться. Потом по какой-то узкой винтовой лестнице, освещавшейся одной бояться, мы не разговаривали, чтобы коснуться ее хоть пальцем, и речи быть не могло — словом, запутавшаяся, испуганная женщина. Глаза ее покраснели от бессонницы, лицо потеряло свежесть, в одежде и прическе появилась небрежность. Причину я подозревал, но не понимал, насколько далеко все это зашло…
ЗАПИСЬ 0109
Проснулся я с ощущением, будто во мраке сна утратил нечто ценное и теперь мне его уже не найти. Брожу, будто лунатик, склоняюсь к каждой стекляшке, пытаюсь вернуть потерю, но от любого прикосновения мне жжет пальцы.
Утром из городка явилось несколько рабочих, со склада достали толстые листы свинца, и мой зал принялись заковывать в латы. До меня долетали веселые мужские восклицания, рабочие карабкались по стремянкам, ползли по стене — и вот добрались до моего окна, чтобы навсегда закрыть его светлый глаз, отгородить меня от моря и весны.
Такое наказание — вечно жить при холодном свете люминесцентных ламп.
Вот и всё, что люди для меня сделали.
ХОАКИМ АНТОНИО:
У меня почти не сохранилось воспоминаний детства. Я родился в Ла Фуэнте де Сан-Эстебан, в окрестностях Саламанки, в самом сердце Кастилии. Помню только раскаленные улицы, пыль, высокие глинобитные ограды и маму. Она была красивая, гордая женщина, самая изящная в Ла Фуэнте, и очень страдала из-за моей немоты. Не знаю, в сущности, был ли я нем или просто отставал в развитии, но во всяком случае до пяти лет я не произнес ни слова. К нам часто приходили какие-то старухи, варили целебные травы, шептали тоненькой свечкой, монах повел меня в подземелье.
Мы шли целую вечность, я вслушивался, надеясь, что сзади раздадутся шаги мамы, но монах не давал мне оглянуться, до боли сжимая руку. Крикнуть же я не мог — как я уже говорил, немота моя была полной.
И вот мы у какого-то саркофага, из-за толстого стекла таращились пустые глазницы черепа. Монах толкнул меня на каменную плиту у гробницы, из которой за мной свирепо и холодно наблюдал невесть когда сгнивший святой. «Целуй!» — повелел монах; сердце мое, казалось, вот-вот выскочит из груди ах, как мне не хотелось ему подчиняться! — и вот я склонился, но из груди моей не вырвалось ни звука. «Целуй, я сказал!» — снова проревел мой спутник, и голос его эхом отдавался во всех углах подземелья, словно целая армия дьяволов наседала на мою невинную душу. |