Изменить размер шрифта - +
 – Дети боятся темноты, женщины – мышей, работники боятся надсмотрщика. Люди боятся, что поднимутся цены на хлеб или что начнется война. Но все это не значит бояться. Мало слушать рассказы о страхе, чтобы понять, каков он на самом деле.

Маркус уже шел по коридору в сопровождении двух стражников, но продолжал свою речь. В тот день он говорил до тех пор, пока не исчез в конце коридора, спокойно и торжественно, подобно оркестру, который играет на тонущем корабле. В последний момент он обернулся ко мне и добавил:

– Амгам кричала: «Шампанское, шампанское, шампанское!», и когда я зажал ей рот, то впервые в жизни почувствовал страх. Я имею в виду страх настоящий. Вы меня понимаете, господин Томсон? Понимаете, что я хочу сказать?

По дороге домой мне пришло в голову, что написать эту книгу будет мне не под силу. Я бродил по улицам, ведя спор с самим собой. Разве можно описать весь тот ужас и ту любовь, которые чувствовал Маркус рядом с Амгам в ожидании нашествия тектонов? Конечно, нельзя. Вряд ли кому-нибудь удастся изложить такую историю в книге. По крайней мере, я на это, видимо, не способен. Но, с другой стороны, роман уже сильно разросся, возобладал надо мной, над Нортоном, над самим Маркусом. Его надо было завершить. И уже не имело значения, достаточно у меня для этого таланта или нет, как никого не интересует, хватит ли смелости у солдата, которого посылают на задание. До пансиона я добрался уже затемно и увидел в столовой господина Мак-Маона. Для меня это было неожиданностью, потому что час был поздний, а мой сосед строжайшим образом соблюдал распорядок дня. Он сидел за столом перед полупустой бутылкой дешевого виски и сообщил мне, что его жена заболела. А он, отсюда, из этой дали, ничем не мог помочь ей в трудную минуту. Его не столько беспокоило здоровье супруги, сколько то, что бедная женщина должна была ухаживать за детьми, несмотря на болезнь. Мне пришлось пропустить стаканчик в знак сочувствия. Потом мы выпили еще, и я перебрал. Мак-Маон не мог помочь своей жене, а я – Маркусу Гарвею. Поскольку я был навеселе, то язык у меня заплетался:

– Вы еще не знаете самого страшного?

– Чего это я не знаю? – не сразу отреагировал Мак-Маон. Его взгляд тупо упирался в стеклянную кромку стакана.

– Ничего вы не знаете. Вполне вероятно, что очень скоро все человечество будет сметено с лица Земли одним племенем убийц.

– Ах, да? – равнодушно произнес Мак-Маон и покрутил головой, словно переваривал мое сообщение. Потом он почесал в затылке, взъерошив свои короткие и густые, как у дикого пса, волосы, и спросил спокойным голосом: – А их как-то можно остановить?

– Боюсь, что нет. – Я подумал немного и вынес окончательный приговор: – Нет, никак нельзя. Они нас сотрут в порошок, убьют, уничтожат. Род человеческий станет пылью на дорогах истории. От нас не останется даже развалин, чтобы напомнить о нашем существовании.

Мы по-прежнему пристально разглядывали стаканы.

– Впрочем, наверное, так нам и надо… – философски заключил я. – И все будет кончено.

Мак-Маон утвердительно кивнул. Я никак не ожидал от этого пролетария, который всегда старался соблюдать приличия, следующих слов:

– Ну и к чертовой бабушке.

Он был прав. Мы все равно, рано или поздно, будем уничтожены тектонами или временем. Все мы исчезнем – и те, кто от нас сейчас зависит, и те, кто еще не родился на свет, но когда-нибудь будут зависеть от тех, которые сегодня зависят от нас. Все.

– И к чертовой бабушке, – повторил я.

– И к чертовой бабушке, – заключил Мак-Маон. Смех разобрал меня так, как порой разбирает икота, и Мак-Маон присоединился ко мне. Все на свете когда-нибудь полетит ко всем чертям. Неожиданно оказалось, что это очень смешно.

Быстрый переход