Изменить размер шрифта - +

Фрэнк Фрэнком, а я, похоже, и сама пьяна. Я воображаю его пищеварительный тракт, весь вымощенный и обшитый золотыми кольцами — как вывернутая наизнанку шея женщины из африканского племени масаев.

Я говорю:

— Вынь эту штуку изо рта, пока не подавился, — и Фрэнк хохочет, точно над удачной шуткой. Любовь мужчинам не к лицу.

Я говорю:

— Ну, как, скоро излечишься?

— На сей раз никогда, — говорит Фрэнк.

— Фрэнк, мать твою за ногу. Идиот хренов. Просто перетерпи. Перетерпи, подержи язык за зубами, и будешь в порядке, — а Фрэнк опять смеется.

— Она знает, — говорит он. — Я ей на той неделе сказал.

— Ну так возьми свои слова назад. Не делай этого, Фрэнк. Даже не думай. Не разбивай мне сердце, — голос у меня искренний. Наверно, я пьяна. Я пьяна.

Не могу с чистой совестью утверждать, что я запомнила все откровения, прозвучавшие после того, как Фрэнк много-много смеялся, а потом немножко-немножко поупирался, а потом еще чуть-чуть выпил и, наконец, выпалил, что влюбился как дурак в… (кошмар какой!)… в собственную жену. А она и знать не желает. Ей-то это зачем спустя пятнадцать лет?

Что мне по-настоящему запомнилось, так это одна леденящая подробность — шрам (он у нее с детства). Так в невероятно красивого ребенка влюбляешься за его заячью губу — за изъян.

— Конечно, ты любишь свою жену, мудила, — говорю я, чувствуя, что надо мной издеваются.

— Жену любишь как жену, — отвечает он. — А тут не любовь, а чистая автокатастрофа.

Фрэнк боится сердечного приступа. В полумиле от дома у него встает, и если б он не принимал мер, стояло бы до завтрашнего утра, до самого ухода на работу. Встает, если он слишком торопится ее поцеловать, когда она говорит: «Это ты?»; если он ласково притягивает ее к себе за бедра, чувствуя под ладонями кости, вжимая пальцы во впадинку, что к северу от ее подвздошного гребня. Встает, если он прикасается к ней в неудачный момент, к примеру, когда она стоит у плиты с кастрюлей в руках или говорит по телефону, или вытирает нос малышу, или в любое из сотни мгновений, когда она сама себя не помнит, а ему хочется довести ее любовью до беспамятства, хочется теребить ее бугорок, как ребенок теребит узелок воздушного шарика. Встает, если он опрометчиво тянется к ней, когда ей неохота или некогда, и она отстраняется, как вольна делать жена — но не женщина, которую он так любит, что аж больно.

— Ну, это должно быть приятно, — говорю я. — После стольких-то лет.

Шел бы ты на хрен, Фрэнк.

— Я до нее дотронуться не могу, — говорит он. — Ей кажется, будто я завел себе какую-то девятнадцатилетнюю, а к ней подъезжаю, потому что совестно. Она все мои грязные рубашки перенюхала, как полицейская ищейка, ничего не вынюхала, конечно, потому что ничего и нет — и разгромила вдребезги кухню. Сказала, это последний раз. Сказала, что ищет, куда бы податься.

Ничего смешнее я в жизни не слышала, и я хохочу, пока мне не становится хорошо.

Фрэнк улыбается. Он влюблен, и самые обыкновенные вещи невыносимы, сами на себя не похожи, сладостны. Даже я прекрасна — здесь, по ту сторону стола — хотя кто может поручиться, что это действительно я. Заглянув Фрэнку в глаза, я с тревогой вспоминаю о Стивене — и тут до меня доходит.

— И сколько уже все это длится?

— Не знаю. Вечность. Недели две.

— После того, как ты сходил к букмекеру?

— Я все время хожу к букмекеру.

— После «Золотого кубка»?

— Как ты догадалась?

— Да вы мужчины, все такие, — вру я.

Быстрый переход