Следователь позвонил Постышеву и сообщил об аресте чекиста, а ведь полгода не прошло, как Павел Петрович
самолично вручал Филиповскому именной маузер с серебряной планкой за беззаветную доблесть. И вот сейчас Постышев сидит напротив Филиповского, а
тот глаз поднять не смеет, головой вертит и все время морщится, будто у него зубы болят.
– Ты не крути, Филиповский, – попросил Постышев, – ты давай честно.
– Я четыре года с белыми дерусь, я жизни не жалею.
– Погоди, погоди! Я о другом спрашиваю: как ты мог жемчуг украсть?
– Не воровал я! – глухо выкрикнул Филиповский. – Реквизировал…
– Врешь! Если б ты реквизировал, он бы в казне оказался! А ты крал, как последний гад. Грязный ты человек, дело наше позоришь. Слепой я был,
когда тебе маузер за доблесть вручал, слепой!
– Я четыре года воевал, я в атаку на белого генерала ходил.
– Про то молчи!
– Воля ваша.
– Моей воле – грош цена, тут что трибунал скажет.
– Неужто судить меня станут?
– А ты как полагаешь?
– Так я ж верой и правдой четыре года…
– Хоть сорок четыре! У вора нет прошлого! Товарищ, – спросил следователя Постышев, – доказательства у вас собраны?
– Сам признался.
– Это, конечно, хорошо, что сам признался. А свидетели есть? Факты есть?
– Свидетелей нет, и фактов нет, Павел Петрович, только что сам признался, без давления.
– Цацки где?
Следователь достал из несгораемого ящика драгоценности и положил их на стол, покрытый пожелтевшим газетным листом. Постышев рассматривал
жемчужную нить недоуменно и с ухмылкой.
– И за что такая цена? – спросил он. – Никак не пойму. Напридумывали людишки себе кумиров – и ну поклоняться им. А тебе нравится, Филиповский?
– Да разве я в них сведущий? Мне на базаре дед один сказал, что на камушки хлеба наменяет с салом и водкой. У меня в подчинении трое пацанов:
один чахоточный, другой без ноги, а третьему шестнадцать лет, и за мировую революцию он сражается единственно по светлому энтузиазму.
Госполитохрана мы, а по ночам в мусорных ящиках за рестораном Хлопьева кожуру картофельную собираем, чтоб днем не позориться…
– У него дома обыск делали? – спросил Постышев.
– Какой у него дом? В подвале живет, как пес в конуре.
– Семья где?
– На кладбище, – ответил Филиповский, – порубана в девятнадцатом калмыковцами. Детям своим ни крохи не давал, когда в ЧК работал, голодали дети,
а у меня тогда через руки золота буржуйского поболе проходило. А теперь по ночам глазыньки их вижу – пропади, думаю, все пропадом, хоть троих
своих теперешних пацанов накормлю, тоже по земле смертниками ходят. Вон позавчера двоих наших зарезали в малинах. Так неужто и с буржуйских
камушков не могу дать своим пацанам пожрать вволю и водки перед сном выпить?
Следователь отвернулся к окну, чтобы арестованный не видел его лица. Тяжело сопит следователь, больно ему слушать Филиповского, а закон какое к
душе отношение имеет? Закон, он и есть закон, он по бумаге писан, не по сердцу.
– Ты мне нутро не вынимай, Филиповский, – сказал Павел Петрович. – Ты за троих своих пацанов в ответе. Это так. А сколько им жить на земле
предстоит?
– Как выйдет. Пуля в рожу не смотрит…
– Ничего. Посмотрит. Так вот надо, чтобы твои пацаны жили в стране, где закон для всех один, а не такой, чтоб чего Филиповский захотел, так то и
вышло. Они подумать могут, что ты над законом, а не он над тобой. В трибунал пойдешь, товарищ. |