|
— Он вернулся с двумя стаканами виски с содовой, в которых позвякивали кусочки льда. Вид у него был виноватый. — Во-первых, — начал он после тяжелого вздоха, последовавшего за несколькими глотками, — вряд ли для тебя будет новостью, что я виделся с Линдой во время своих поездок.
— Нет, — сказала она. — Пожалуй, не будет.
— Иногда я заканчивал дела на день-два раньше, — продолжал он, как будто приободренный ее словами, — и летел в Сан-Франциско, чтобы с ней поужинать. Ничего больше. Она рассказывала мне о себе—у нее, кстати, все идет отлично: она с подругой открыла свою линию одежды, — а я по-отечески ее выслушивал. Раз или два я спрашивал ее про молодых людей, и, когда она начинала говорить о тех, с кем она «видится» или «встречается», сердце у меня колотилось как ненормальное, а кровь пульсировала даже в кончиках пальцев, так что я…
— Говард, нельзя ли по сути?
— Хорошо. — Он почти до дна осушил свой стакан и снова издал глубокий вздох, но сейчас этот вздох выражал скорее облегчение, что самое трудное осталось позади. — Суть заключается в том, что эта поездка никак не была связана с делами нашей фирмы. Я тебе солгал, Эмили. Прости. Ненавижу лгать. Все это время я провел с Линдой. Одним словом, на пороге своего тридцатипятилетия… да, уже не подросток… она решила ко мне вернуться.
Потом в течение многих месяцев Эмили придумывала хлесткие фразы, которыми можно было пригвоздить его на месте, но в тот момент она не нашла ничего лучшего, как произнести это жалкое затертое словечко, которое сама же ненавидела с детства:
— Ясно.
За два дня Говард с виноватым видом вывез из квартиры все свои пожитки. Лишь однажды, когда с перекладины в стенном шкафу сорвалась тяжелая галстучная гроздь, произошла сцена, причем настолько ужасная, настолько отвратительная — она упала на колени и, обнимая его ноги, умоляла, умоляла его остаться, — что Эмили постаралась как можно скорее выкинуть это из головы.
В мире происходили вещи пострашнее, чем одиночество. В этом она убеждала себя каждое утро во время давно отработанных сборов, и на протяжении медленно тянущегося рабочего дня в своей рекламной конторе, и вечерами, когда надо было как-то дотянуть до сна.
В телефонном справочнике Манхэттена она не нашла домашнего телефона Майкла Хогана, равно как и телефонов его фирмы по связям с общественностью. Он часто говорил о желании вернуться в Техас, откуда он был родом; что ж, вероятно, он осуществил свое желание.
Тед Бэнкс в справочнике был, и адрес не изменился, но когда она ему позвонила, он долго и явно емущаясь стал ей объяснять, что он женат и что она прекрасный человек.
Предпринимались и другие попытки — в ее жизни всегда было много мужчин, — но все они окончились ничем.
Абонент «Фландерс, Джон» в справочнике отсутствовал; правда, обнаружился «Фландерс, Дж.» на Вест-Энд-авеню, но когда она набрала указанный номер, Фландерс оказался женщиной.
Целый год она находила сладчайшую боль — почти наслаждение — в том, что взирает на мир с безразличием. «Поглядите на меня, — мысленно взывала она ко всем в середине тяжелого дня. — Поглядите: я выжила, я сдюжила, я не потеряла контроль над ситуацией».
Но бывали дни похуже, и один такой день, особенно скверный, случился незадолго до ее сорок восьмого дня рождения. Она отвезла готовый рекламный проспект вместе с макетом заказчику для одобрения, вернулась в офис, и только в кабинете Ханны Болдуин до нее дошло, что она забыла все материалы в такси.
— О боже! — Ханна с криком откинулась в кресле, поехавшем назад. |