Полина перестала шить «лилипутам» штанишки и, выпросив у Андрея арбалет, долбила мимо мишени до тех пор, пока живший на верхнем этаже шоумен не прислал дочь попросить, чтобы «они прекратили ремонт, потому что у него раскалывается голова».
– И отваливается нос! – шепотом добавил Андрей, потому что нос у шоумена был третий за год. Его планомерное перетекание из уточки в орла крайне развлекало жильцов дома.
Долбушин почти не заходил в бывшую комнату дочери. Теперь там обитала ненавистная закладка, и ручка зонта всякий раз обжигала ладонь, когда он проходил по коридору. Целыми днями Долбушин где-то пропадал и возвращался домой поздно.
Поселившийся у них Белдо облюбовал себе кухню, хотя пустых комнат было море. Днем куровед спал, а ночью оживлялся. Вызывал духов и танцевал с ними. Духи, напуганные близостью закладки, являлись неохотно, танцевали без задора и расколотили Долбушину всю посуду. Заканчивалось все обычно тем, что часа в четыре на кухню приходил хмурый Андрей, грозил кулаком и говорил танцующему с духами Белдо: «Тиграныч! Завязывай! Сил уже нет!»
Тиграныч «завязывал» и начинал хныкать, что он одинок и его никто не понимает. Без Млады и Влады старичку было тоскливо: некого стравливать, не на ком срываться. Знатный куровед попробовал приспособить для этих целей Андрея, но тот был всегда сердит и вдобавок вооружен до зубов. Тогда Белдо додумался вызвонить себе Птаха.
Выдернутый из привычной машины, Птах в квартире ощущал себя неуютно. Здесь нечем было рулить, некуда ехать и вдобавок не имелось под рукой бардачка, наполненного всевозможной всячиной. Да еще Белдо непрестанно брюзжал и требовал от Птаха эмоциональности, с которой у бедняги обстояло совсем худо. Ту же, что имелась, он в основном использовал на дорогах, колотя ладонью по гудку.
Временами Птах подходил к кухонному окну и с тоской смотрел на свой припаркованный внизу автобус. Но все же куда чаще у окна своей комнаты стояла Полина. Она проводила у него долгие часы, точно в этой рамке с подвешенной на ниточке луной, двумя крышами и отрезком проспекта скрывалась какая-то невыразимая тайна.
Долбушин запрещал ей бывать на улице, но она уламывала Андрея, и он таскался за ней по бульварам, распугивая прохожих, ибо профессия Андрея была крупными буквами написана у него на лбу. Позади обычно крался Белдо и люто ревновал. Ему почему-то казалось, что все обязаны интересоваться не хорошенькой и одновременно загадочной девушкой, у которой есть личный охранник, а пожилым сухофруктом с алым платочком в кармане.
А тут еще Полину начало неотступно преследовать ощущение близости любви. Причем любви не потенциальной, которая когда-то там способна сложиться при определенных обстоятельствах, а любви уже осуществившейся. Она знала, что ее любят и – главное – что она любит сама. Почти задыхаясь от этого ощущения, она оглядывалась, но видела только Андрея и Белдо. Андрей бычился и смотрел на прохожих, как на потенциальную мишень, даже в животе беременной женщины подозревая связку противотанковых гранат. Белдо же пританцовывал и распугивал детей серийными улыбками.
«Нет, это не они! И, понятно, не Долбушин!» – думала Полина и, возвращаясь домой, снова замирала у окна. Это было странное, невыносимое в своей пронзительности чувство. Она знала, что любит, но не знала кого.
– Я тебя люблю! – распахивая окно, говорила она ветру.
А ветер играл со шторами, опрокидывал на туалетном столике флаконы с духами и отмалчивался.
В ту ночь, когда Афанасий спрыгнул с седла Дельты и повис у ее окна, Полине глухо не спалось. Она шаталась по бесконечным комнатам долбушинской квартиры и забредала на кухню, где дедушка Белдо тиранил придирками опухшего Птаха.
Полине становилось невыносимо. Она проходила мимо кабинета Долбушина, под дверью которого желтой полосой пробивался свет. |