У крыльца, пошатываясь, стоял гигант трех с половиной метров ростом. Это была живая достопримечательность, казус, оживленный кем-то из отцов-основателей ШНыра. Днем он укрывался в Зеленом Лабиринте, ночами же топтался вокруг ШНыра. Несколько раз в животе у него находили пропавших девушек, а один раз даже самого Кузепыча.
– Я Горшеня – голова глиняная, пузо голодное! Я тебя съем! – сообщил гигант. Слова он проговаривал медленно и вдумчиво.
– Подавишься! Давай, я разбегусь и запрыгну! – предложил Ул.
Горшеня некоторое время пережевывал эту мысль, а затем разжал руки. Ул воткнулся головой в сугроб. Горшеня отошел на шаг и доверчиво распахнул огромный рот. Четыреста лет подряд он попадался на одну и ту же уловку.
За ночь снег подтаял и хорошо лепился. Ул скатал снежный ком и забросил Горшене в рот. Когда Горшеня стоял с разинутым ртом, он ничего не видел, потому что две янтарных пуговицы, служившие ему глазами, откидывались вместе с верхней половиной головы.
Горшеня захлопнул рот.
– Разве я тебя не съел?
– Ты съел моего брата. А двух братьев в один день есть не положено, – сказал Ул.
Горшеня опечалился. На крыльцо вышла Яра. Горшеня протянул к ней руку, но Ул шлепнул его по пальцам.
– Она невкусная, – шепнул он, – но у нее вкусная сестра. Пошла туда!
Горшеня, переваливаясь, похромал искать сестру.
– Бедный он! Верит всему, – снисходительно сказал Ул.
– Это мы бедные, что ничему не верим, – заметила Яра.
– Говорят, он зарыл где-то клад и теперь его охраняет, – вспомнил Ул.
Россыпь звезд прочерчивала тропинку к Москве. Отсюда, из Подмосковья, город неразличим, но в ясную погоду можно залезть на высокую сосну и со сколоченного из досок «разбойничьего гнезда» увидеть светлое плоское пятно. Это и есть Москва.
Согревшееся за ночь тело ленилось. Ул щедро зачерпнул снег и, фыркая, умылся. Талая вода потекла за ворот. Поняв, что от нытья станет только хуже, тело смирилось и согласилось быть бодрым.
Аллею занесло. Она угадывалась только по фонарным столбам и длинным сугробам, из которых торчали горбы парковых скамеек.
В здоровенной шныровской куртке Яра обманчиво казалась полноватой. Ул дразнил ее Винни Пухом. Держась главной аллеи, они дошли до места, где старые дубы очерчивали правильной формы овал. Яра вытянула ботинок из сугроба и… поставила его уже на зеленую траву.
Обложенные камнями, тянулись к небу узкие прямые кипарисы. Вьющаяся роза плелась по железным аркам. В нижней части ее ствол был толщиной в детскую руку. Срывая лепестки, ветер уносил их за невидимую границу и ронял на снег. Улу он казался обагренным кровью, а Яре – поцелованным.
Яра оглянулась. Граница снега и травы обозначалась очень четко. Два дальних дуба дремали в снегу, третий же, оказавшийся внутри, даже и не ведал, что где-то рядом зима.
Этот дуб был любимцем Яры. Она обняла теплое дерево и прильнула к нему щекой. Ул давно заметил, как много могут сказать Яре кожа и руки. Вот она гладит кору. Осязает не только ладонями, но и тыльной стороной ладони, и ногтями, и запястьями. Зачерпывает дерево со всеми его изгибами с жадностью слепого, обретшего взамен зрения новое чувство. Как-то она призналась Улу, что ей хотелось бы до нервов счесать себе руку, чтобы ощущения обострились.
– Бывает, – сказал Ул.
Теперь он стоял рядом, жевал травинку и любовался Ярой, как технарь любуется девушкой-гуманитарием, которая понятия не имеет, что такое интеграл, зато охотно рассуждает об исторических судьбах народов. Разница между Ярой и Улом была примерно такая же, как между двуручным мечом и нервной рапирой. Он уважал ее ум и чуткость, она же уважала его решительность и способность во всем схватить суть, не отвлекаясь на детали. |