Изменить размер шрифта - +
Доброе же дело не в том, чтобы накормить хлебом голодных, а в том, чтобы любить и голодных, и сытых. И любить важнее, чем кормить, потому, что можно кормить и не любить, то есть делать зло людям, но нельзя любить и не накормить. Пишу это не столько вам, сколько тем людям, с которыми беспрестанно приходится говорить и которые утверждают, что собрать денег или достать и раздать - доброе дело, - не понимая того, что доброе дело только дело любви, а дело любви - всегда дело жертвы. И потому, если вы спрашиваете; что именно вам делать? - я отвечаю; вызывать, если вы можете (а вы можете), в людях любовь друг к другу, и любовь не по случаю голода, а любовь всегда и везде; но, кажется, будет самым действительным средством против голода написать то, что тронуло бы сердца богатых. Как вам Бог положит на сердце, напишите, и я бы рад был, кабы и мне Бог велел написать такое.  Целую Вас.

Любящий Вас Л. Толстой.

25. 1891 г. Июля 12.

Усть-Нарова. Шмецк, 4. 12 июля 91 г. Пятница.

 Добрый друг наш, Лев Николаевич!

 Письмо Ваше о разноклевах получил и усердно Вас благодарю, что Вы мне ответили. Суждения Ваши все мне по сердцу и по мыслям, а все-таки мучительно жаль тех, кого зобастые оклюют и оставят дохнуть. Однако я, разумеется, послушаюсь Вас и в затеваемый "сборник" не пойду. Так я хотел сделать и ранее, а теперь еще более в этом утвердился. Писать такое, как Вы говорите, в нашем положении очень трудно. Я бы хотел дать очерк о Цвингли, - сравнив его с Лютером. Там есть на чем показать: что следует разуметь в преломлении хлеба. Мистику-то прочь бы, а "преломи и даждь" - вот в чем и дело. Однако враги того, кто говорил эту простую премудрость, делают честное слово невозможным.  Здоровье мое коварно. Называют мою болезнь Angina pectoris, а на самом деле это то, что "кол в груди становится", и тогда ни двинуться и ни шевельнуться. На "тело" я смотрю так же, как и Вы, но когда бывает больно, то чувствую, что это очень больно. Распряжки и вывода из оглобель не трепещу, и мысль об изменении прояснения со мною почти неразлучна. Духа стараюсь не угашать, и считаю это всего выше и священнее. В том, что делаю дурного - не нахожусь на своей стороне и почитаю себя виноватым. С некоторою полнотою освободился только от зависти, от обидчивости и от опасений за будущее, - что очень долго меня мучило. Вы мне сделали много неоценимого добра, и мне полезно все, что я о Вас слышу, - даже когда Вас порицают и на Вас сочиняют злое. Я сейчас воображаю: как Вы все это "благоприемлете", и думаю: "Хорошо это: его, друга нашего, это не может трогать, а мы его через это только больше любим и сами поучаемся, как сносить зло". Теперь я уже не скучаю и о том, что не вижу Пошу и Ругина, разлука с которыми ранее меня огорчила. Тоже и не курю табаку, но "червонное вино" (как говорил дьякон Ахилка) пью умеренно "стомаха ради и многих недуг своих". Владимир Соловьев говорит, что Вы ему это разрешили. Писать Вам часто желаю, но стыжусь отнимать у Вас время на чтение, а Вы, по доброте своей, еще мне отвечаете и я не могу скрыть, что это мне очень дорого и мило. Жду к себе Владимира Соловьева; живу в одиночестве с девочкой-сироткой, которую кое-как воспитываю. Ей теперь уже 11 лет, и она отменно хорошо читает рыбакам "Суратскую кофейню". Есть тут и "тип" - солдат Ефим, из рязанцев, который, по собственным его словам, "пришел сюда к чухнам собственно для обрусительного образования". Но работает ничего. Служил в гвардии и, "стоя на часах, продал в беспамятстве неизвестному сапоги". Был два года "на испытании в умственности и выпущен по безумию". Лицемерен, нагл и подл. Объявляет себя колдуном, который может "знать след лошади". Жил у моего хозяина, кузнеца, в сарайчике, и вдруг две лошадки хозяина ночью сбежали. Потом одна пришла, а другой нет. Ужасный плач был, и все сбились с ног, ходячи по лесам.

Быстрый переход