|
Она даже собралась, пока Иван не выздоровеет, и пока они живут здесь, — что-нибудь тоже делать. Стирать или ковырять мотыгой грядки. Когда будет чуть побольше свободного времени.
Не хотелось ни о чем думать… Только ждать, когда поправится Иван.
И не хотелось ни от кого отличаться. Ни внешним видом, ни как-нибудь по-другому.
Ей бы пошло быть сиделкой. У постели больного или раненого. Идеальной сестрой милосердия, — такой, как на старинных фотографиях первой мировой войны. В монашеском наряде и с белым чепчиком на голове.
Она — смиренна, бесконечно терпелива, и — милосердна.
Ее не испугают кровь, раны, стоны и крики.
Он готова на все, чтобы облегчить кому-нибудь, — его страдания.
Потому что, облегчая чужие страдания, — облегчаешь свои.
А она так хотела облегчить свои страдания. Но не могла.
Иван окончательно проснулся на третий день. Проснулся, и увидел перед собой Машку. Машку, но какую-то другую, не такую, как всегда.
Он лежал в незнакомой постели, рядом стоял журнальный столик, на котором была целая куча лекарств, эмалированная кастрюля и тарелка с квашеной капустой.
И ему захотелось квашеной капусты.
— Маш, — сказал он, — ты что не нацепишь, тебе все идет… Дай мне немного поесть…
Но только попробовал, ощутил на вкус, — есть ему расхотелось.
— Я что, заболел, да? — спросил он.
Спросил так равнодушно, как спрашивают про какого-нибудь другого, неинтересного человека, известие о котором отвлекает от просмотра обалденного футбола.
Маша обрадовалась, что Иван пришел в себя, так обрадовалась, что у нее перехватило дыхание, — весь она ждала этого момента столько дней.
— Я что, умру, да, Маш? — спросил Иван…
И тут ее прорвало…
Потому что не умирать он начал, а выздоравливать, организм его уже переборол дистресс, — но только он не знал этого. Ничего не знал. Проспал три дня, и ничего не знал… Такой глупый. Собрался умирать. Когда начал выздоравливать. Проснулся и заговорил. И на улице такой прекрасный день. А он…
И Маша начала рыдать.
Это случилось как-то само собой, не по ее воле. Она ни за что не хотела при Иване, плакать, этого нельзя было допустить из педагогических соображений, — да она вообще не хотела этого делать. В мыслях не держала. Она тысячу лет не плакала… Забыла вообще, как это происходит. Думала, — у нее, как у мужчины, — глаза высохли на века.
Но зарыдала, — ни с того, ни с сего. Как-то так естественно, и так правильно, — что совершенно не стала сопротивляться этому процессу.
А Иван смотрел на Машку, одетую в непойми какой балахон, сидевшую напротив него, так что солнце из окна освещало ее, — и видел, как появились в уголках ее глаз две огромные сверкающие бриллиантами слезинки. Они покатились вниз, а на смену им пришли другие. А на смену им, — третьи.
Машка так радостно улыбалась ему, — а по щекам ее текли слезы. Улыбалась, а слезы текли.
Падали на балахон, и балахон становился мокрым от слез.
— Ты что, плачешь, да, Маш? — спросил Иван.
Тут она зарыдала, вообще, — даже перестала улыбаться. Настолько полностью отдалась этому занятию.
Ивану тоже захотелось заплакать, вместе с ней, даже в носу защекотало от желания, — но он не смог этого сделать.
Только лежал и смотрел, как это делает она. У нее здорово получалась… Но он всегда знал, что Машка, — большая рева.
Иван быстро поправлялся.
И один доктор, и другой были довольны восстановительным процессом.
Только один из них считал, что больной поправляется после простуды, а другой, — что после нервного срыва. |