Изменить размер шрифта - +
Он знал: не по легкомыслию или прихоти Кэтрин вела себя так, казалось бы, своенравно с человеком, которого выбрал для нее отец и на которого, как она недавно созналась напрямик, пал и ее собственный выбор. Какая же могущественная внешняя сила принуждает ее изменить решение, твердо высказанное накануне? Это было для него загадкой.

«Буду так же упрям, как она, – думал перчаточник. – Либо она немедленно выйдет за Генри Смита, либо приведет старому Саймону Гловеру веское основание для отказа».

Итак, в тот вечер они не возвращались к этому предмету, но рано поутру, едва рассвело, Кэтрин опустилась на колени перед кроватью, на которой еще спал ее отец. Сердце ее словно разрывалось, и слезы обильно лились из ее глаз на лицо отца. Добрый старик проснулся, поднял взор, перекрестил лоб дочери и любовно ее поцеловал.

– Понимаю, Кейт, – сказал он, – ты пришла исповедаться и, надеюсь, хочешь искренним признанием отвести от себя тяжелое наказание.

Кэтрин с минуту молчала.

– Я не должна спрашивать, отец мой, помните ли вы картезианского монаха Климента, его проповеди и наставления: ведь вы сами присутствовали на них, и так часто, что люди, как вы не можете не знать, считают вас одним из его последователей и с большим основанием причисляют к ним и меня.

– Мне известно и то и другое, – сказал старик, приподнявшись на локте, – но пусть посмеют злые языки сказать, что я когда‑либо следовал его еретическому учению, хотя и любил слушать его речи о развращенности церкви, о злоупотреблениях властью со стороны знати, о грубом невежестве бедняков: это, мнилось мне, доказывало, что в нашем государстве добродетель крепка и поистине чтится только в высших слоях городского ремесленного класса. В этом я полагал учение отца Климента правильным, уважительным к нашему городу. А если в чем другом его учение было неправильно, так чего смотрело его картезианское начальство? Когда пастухи пускают в овчарню волка в овечьей шкуре, не винить же овец, что стаду наносится урон!

– В монастыре терпели его проповедь, даже поощряли ее, – сказала Кэтрин, – покуда отец Климент осуждал пороки мирян, раздоры среди знати, угнетение бедноты, и радовались, видя, как народ толпами валит в церковь картезианцев, а церкви других монастырей пустуют. Но эти ханжи (потому что ханжи они и есть!) объединились с другими монашескими орденами и обвинили своего проповедника в ереси, когда он, не довольствуясь осуждением мирян, стал изобличать самих церковников: их гордость, невежество и роскошь, их жажду власти, их деспотизм в стремлении подчинить себе людскую совесть, их жажду приумножить свое земное богатство.

– Ради бога, Кэтрин, – сказал ее отец, – говори потише: тебя слышно с улицы, и речь твоя звучит ожесточением, глаза сверкают. Вот из‑за такого твоего рвения в делах, которые касаются тебя не больше чем других, злые люди и приклеили тебе ненавистное и опасное прозвание еретички.

– Вы знаете, что я говорю чистую правду, – сказала Кэтрин. – Вы и сами не раз ее признавали.

– Клянусь иглой и замшей – никогда! – поспешно возразил Гловер. – Никак ты хочешь, чтобы я признался в том, за что меня лишат здоровья и жизни, земли и добра? Создана комиссия, уполномоченная хватать и пытать еретиков, на которых теперь валят всю вину за недавнюю смуту и беспорядки. Так что, девочка, чем меньше слов, тем лучше. Я всегда держался одного мнения со старым стихотворцем:

Ведь слово – раб, лишь мысль свободна, Держи в узде язык негодный! note 56

– Ваш совет опоздал, отец, – сказала Кэтрин, опустившись на стул подле кровати отца. – Слова были сказаны и услышаны, и сделан уже донос на Саймона Гловера, пертского горожанина, в том, что он вел непочтительные речи об учении святой церкви…

– Как‑то, что я живу иглой и ножом, – перебил Саймон, – это ложь! Никогда я не был так глуп, чтобы говорить о вещах, в которых ничего не смыслю.

Быстрый переход