Стоило ему пропустить хоть слово, я бил его детским кулачком по большому животу, выпиравшему из-под кардигана и расстегнутых домашних брюк, в которых он отдыхал от служебного костюма. Мне удел теперь уход, борьба и, возможно, возвращение к тому старику, что я есть сегодня вечером, которому лет больше, чем когда-либо было отцу, больше, чем когда-либо будет самому мне. Вот меня довели до разговоров о будущем. Я перешел через луг на ногах одновременно негнущихся и ватных, других у меня не было. От моего последнего похода не осталось и следа, так давно это было. Поврежденные стебельки быстро восстанавливались, испытывая нужду в воздухе и свете, а сломанным стебелькам так же скоро вырастала замена. Я проник в город через ворота, именуемые Пастушьими, не встретив никого, если не считать первых летучих мышей, смахивавших на парящие распятия, не услышав ни звука, кроме звука собственных шагов, стука сердца в груди и, проходя под сводом арки, уханья филина, одновременно сладостного и свирепого, которое по ночам, зовущее, откликающееся на собственный зов в моем лесочке и в лесах неподалеку, проникало в мою лачугу как набат. Город, по мере того как я миновал квартал за кварталом, все больше поражал меня своим пустынным обликом. Он был освещен как обычно, даже ярче обычного, хотя магазины оставались закрыты. Но их залитые светом витрины, несомненно, преследовали цель завлечь клиента, который мог бы воскликнуть: «Гляди-ка, как красиво, и недорого, вернусь сюда завтра, если буду жив». Я чуть было не сказал себе – да сегодня же воскресенье! Трамваи катили по рельсам, следовали маршрутом автобусы, но этих последних было меньше, чем обычно, все ехали на малых оборотах, пустые, бесшумные, словно под водой. Я не увидел ни одной лошади! На мне было большое зеленое пальто с бархатным воротником, из тех пальто, какие носили году в тысяча девятисотом автомобилисты, принадлежавшее моему отцу, но рукавов у него не осталось, оно превратилось в огромную накидку. На мне оно висело мертвым грузом, не дающим тепла, и полы его влачились по земле, почти скребли землю, так они затвердели, так я иссох. Что станется, что может статься со мной в этом пустом городе? Однако я ощущал, что дома забиты людьми доверху, люди, скрывшись за портьерами, наблюдали за улицей или спали тяжелым сном, сидя в глубине комнаты, уронив голову на руки. Впрочем, у меня на голове была шляпа, всегда одна и та же, далеко я никогда не заходил. Я пересек город и вышел к морю, проследовав вдоль реки до устья. Я говорил себе, что вернусь, не слишком себе веря. Стоявшие на якоре корабли в порту, пришвартованные к пристани, не показались мне малочисленными по сравнению с будничным временем, как будто я что-нибудь мог знать о будничном времени. Однако пристань была пустынна, и ничто не указывало на движение кораблей, не служило знаком прибытия или отправления. Впрочем, все могло измениться в мгновение ока, явив мне чудесное преображение. Тотчас бы ожил мир людей моря и вещей моря, от моего взгляда не ускользнули бы едва заметные колебания кораблей больших и тяжелых и танец кораблей полегче, я услыхал бы страшный крик чаек и, быть может, матросов, крик пустой и белый, о котором не скажешь точно, ликующий он или горестный, крик, содержащий в себе и ужас, и гнев, так как они, матросы, принадлежат не только морю, но и земле. |