Наверное, за все время до ареста труднее всего ему было той ночью, когда Агнес не пришла в их супружескую спальню, оставив на своей подушке конверт с одним-единственным белым перышком.
— Теперь, когда тебя приговорили, я подам на развод, — сказала она.
— А разве приговор — достаточное основание для развода? — спросил Кингсли. — Я не очень хорошо знаком с этой областью законодательства. Я думал, для развода требуется измена.
— Это я бы тебе простила, — ответила Агнес, и в глазах у нее вдруг появились слезы. — По крайней мере, измена — это мужской поступок!
Кингсли не знал, что ответить, и промолчал. Умом он понимал, что мнение жены просто смешно, даже наивно. Ее слова обрушились на него словно молот. Было время, когда простота и легкомысленность Агнес казались ему очаровательными; теперь, когда эти качества не позволили ей понять то, что он пытался сделать, его сердце разрывалось от боли.
— Да, Дуглас, — продолжила она, — я могла бы простить тебе многое, но только не позор. Только не позор!
— А, да! Позор…
Кингсли знал, что это, и только это было в глазах Агнес, второй дочери сэра Уилфреда Бомонта из лестерширских Бомонтов, преступлением. Дело не в трусости. Он знал: она не считает его трусом. Тем жарким и романтичным летом 1910 года ее, среди прочего, поразила бесшабашная храбрость Кингсли. Он не принадлежал к числу скромных людей и уж точно не был настолько глуп, чтобы скрывать от нее три повестки в суд, вызвавшие ее неподдельное изумление; к тому же везде только и говорили, что о его отчаянном, но хладнокровном поведении во время осады на Сидни-стрит, столь отличавшемся от безрассудства Черчилля, молодого министра внутренних дел, которого серьезно критиковали за безответственность, с которой он полез под пули.
— Будь ты трусом, — продолжила Агнес, — я, возможно, и поняла бы тебя.
Но Кингсли прекрасно знал, что Агнес никогда его не поймет. Да и как это можно понять? Как можно ждать понимания от жены, которая видит, что, пока женщины из всех слоев общества отправляют своих мужей, братьев и сыновей на смерть, ее муж, ее красивый, известный муж, не трус и не ревнитель нравственных норм, отказывается идти на фронт? Ей было трудно понять это, еще когда Китченер собирал добровольческую армию, когда мужчины, по крайней мере, могли выбирать свою судьбу. Должность Кингсли в полиции и его довольно зрелый возраст (ему было тридцать пять) отчасти оправдывали его нежелание идти на фронт, но когда Кингсли отказался выполнить свой долг после введения воинской повинности, такого позора она снести не могла.
— Знаешь, все наши друзья меня презирают, — сказала Агнес.
— Я догадывался, что так и будет.
— Никто не звонит. Не присылает приглашений. Даже Квинни сказала, что уходит.
Кингсли искренне сочувствовал Агнес. Получить удар от собственной кухарки было для такой гордой женщины, как Агнес, унизительно, но уход Квинни был неизбежен, если учесть, что она была ярой патриоткой. Кингсли вспомнил, как она с гордостью рассказывала ему, что провела ночь на улице, чтобы поглазеть на похороны Эдуарда VII. Она утверждала, что только заработанное тогда люмбаго не позволило ей сделать то же самое в день коронации Георга V.
— Через два года твоему сыну будет шесть, — продолжила Агнес. — Как ты думаешь, хоть одна частная школа его примет?
— Как там Джордж?
— Какая тебе разница?
— Это недостойно тебя, Ро… Агнес.
— Ни один здравомыслящий человек не станет губить жизни людей, которые ему дороги, — с вызовом сказала Агнес. — По крайней мере, в Лестершире так не поступают.
Повисла тишина. |