– «Да зачем же, помилуйте: такая покорность… Я, ведь, кажется, вас не собираюсь допрашивать… Не пугайтесь, голубчик: в охранное ж отделение я приставлен от партии… И напрасно вы, Николай Аполлонович, растревожились: ей-Богу, напрасно…»
– «Вы смеетесь?»
– «Ни капли!… Будь я подлинным полицейским, вы бы были уже арестованы, потому что ваш жест, знаете ли, был достоин внимания; вы сперва схватились за грудь с испуганным выражением лица, будто там у вас документ… Если в будущем встретите сыщика, не повторяйте этого жеста; этот жест вас и выдал… Согласны?»
– «Пожалуй…»
– «А потом, позволю заметить, вы сделали новый промах: вынули невинную записную книжечку в то еще время, когда ее никто у вас не спросил; вынули Доя того, чтоб отвлечь внимание от другого чего-нибудь; но цели вы не достигли; не отвлекли от внимания, а привлекли внимание; заставили меня думать, что какой-нибудь эдакий документ все же остался в кармане… Ах, как вы легкомысленны… Посмотрите же на эту страничку вами данной мне книжечки; вы открыли невольно мне любовный секретик: тут вот, тут полюбуйтесь…»
Слышались животные вопли машины: крик исполинского зарезаемого на бойне быка: бубны – лопались, лопались, лопались.
____________________
– «Слушайте!»
Николай Аполлонович произнес это слушайте с действительным бешенством.
– «К чему эта пытка? Если вы действительно тот, за кого себя выдаете, – человек, получите! – то все поведение ваше, все ваши ужимочки – не достойны».
Оба встали.
В белых клубах из кухни валившего смрада стоял Николай Аполлонович – бледный, белый и бешеный, разорвавший без всякого смеха красный свой рот, в ореоле из льняно-туманной шапки светлейших волос своих; как оскаленный зверь, затравленный гончими, он презрительно обернулся к Морковину, бросивши половому полтинник.
Машина уж смолкла; давно уже опустевали соседние столики, и ублюдочный род разошелся по линиям острова; вдруг повсюду погасло белое электричество; рыжий свет свечки там и здесь проницал мертвую пустоту; и стены истаяли в мраке: только там, где стояла свеча да виднелся край размалеванной стенки, в залу билась с шипением белая пена. И оттуда, из дали, на теневых своих парусах, к Петербургу летел Летучий Голландец (у Николая Апполоновича это, верно, кружилась голова от семи выпитых рюмок); со столика приподнялся сорокапятилетний моряк (не Голландец ли?); на минуту глаза его сверкнули зеленоватыми искрами; но он скрылся во мраке.
Господин же Морковин, оправивши свой сюрту-ток, посмотрел на Николая Аполлоновича с какой-то задумчивой нежностью (состояние духа последнего, видно, проняло и его); меланхоли-чески он вздохнул; и глаза опустил; так с минуту они не проронили ни слова.
Наконец, Павел Яковлевич произнес с расстановкой.
– «Полноте: мне так же трудно, как вам…»
– «И что таиться, товарищ?…»
– «Я сюда пришел не для шуток…»
– «Разве нам не надо условиться?…»
____________________
– «?»
____________________
– «Ну, да, да: условиться о дне исполнения обещания… В самом деле, Николай Аполлоно-вич, вы чудак, каких мало; неужели же вы могли хоть на минуту подумать, чтобы я, так, без дела, шлялся за вами по улицам, наконец, с трудом нашел предлог разговора…»
И потом, строго глядя в глаза Аблеухова, он прибавил с достоинством: «Партия, Николай Аполлонович, немедленно ожидает ответа». |