|
Далее Ромашкина показала, что Горбачев временами отлучался из вагона, но, как ей казалось, ненадолго и конечно же по делам службы, ибо для него это самое главное и он давно уже висит на Доске почета.
— М-да, — как будто даже удовлетворенно хмыкает Кузьмич, когда мы кончаем читать протокол. — Такие тебе чего-нибудь скажут, как же! — И мечтательно добавляет: — Вот если бы самому допросить — другое дело…
Виктор Анатольевич кивает головой и добавляет:
— Знакомый тип свидетеля.
Протокол убирается как абсолютно бесполезный. Что поделаешь. Далеко не всякий шаг в розыске дает ожидаемые результаты. Безрезультатных шагов обычно бывает даже куда больше. К этому не только Кузьмич или Виктор Анатольевич, но даже я уже давно привык.
Теперь уезжаю и я. В тюрьму, на допрос Ивана Зинченко, по поручению следователя, конечно.
— У вас с ним, кажется, возник неплохой контакт, — говорит Виктор Анатольевич. — Это я уже почувствовал. Надо воспользоваться.
— Тем более, — добавляет Кузьмич, — что его условие ты выполнил. Не забудь.
И вот Зинченко снова сидит передо мной. Щурит рыжие глазки на бледном треугольном лице. Длинные спутанные волосы на плечах разбегаются сальными змейками. Странно, что его еще не постригли.
— Ну, здравствуй, Иван, — говорю я. — Помнишь, на чем мы с тобой кончили прошлый раз?
— Мне за это не платят, — угрюмо отвечает Зинченко и подчеркнуто равнодушно смотрит куда-то в сторону.
— Ну что ж. Тогда я тебе напомню. Ты сказал: «Когда Федька будет тут, у вас, тогда я и расскажу, что было в тот вечер на стройплощадке, когда мы с Федькой бутылку собирались там распить». Так, что ли, ты сказал тогда?
— Не помню… — еще больше мрачнея, цедит сквозь зубы Зинченко, по-прежнему не глядя в мою сторону.
Я понимаю его состояние. За ним нет другого, более тяжкого преступления, как за Федькой, ему нет расчета признаваться и получать наказание за то, что он совершил тогда в котловане. Его достаточно страшит и это наказание, которое ему по справедливости следует. И потому добиться от него признания в этом преступлении будет куда труднее, чем от Федьки. Если только… Ага! Что ж, если Зинченко не захочет ничего рассказывать, я прибегну к другому способу. Мне сейчас пришла в голову, кажется, неплохая мысль.
— Ты так сказал, — говорю я. — Точно так. Ну, и вот Федор у нас. Если потребуется, дадим тебе очную ставку с ним. И он нам все рассказал, Иван. Все, как было в тот вечер. И как крик вы услышали. И как ты идти не хотел. И как вы труп женщины на дне котлована обнаружили…
Я нарочно не договариваю. И нарочно не все точно передаю. Я жду реакции Зинченко на это сообщение. И сразу замечаю, как при первых же моих словах он напрягается и дальше уже ловит каждое мое слово. От скрытого волнения на его бледных щеках проступает еле заметный румянец, особенно на висках, около ушей. Но взгляд его по-прежнему ускользает от меня.
Однако при последних моих словах у него со злостью вырывается:
— Вот он и лазил. А я ничего не знаю.
— Куда он лазил?
— Куда говорит, туда и лазил.
— В котлован, значит?
— Значит, туда…
— А ты сам-то это видел?
Такая постановка вопроса его, кажется, устраивает. Роль стороннего наблюдателя представляется ему вполне безопасной, и дальше Зинченко отвечает на мои вопросы уже охотнее:
— Ну, видел.
— А еще что ты тогда видел?
— Ну… как вылез.
— Что ты еще своими глазами видел тогда?
— Не помню… ей-богу…
Он уловил что-то в моем тоне особенное, он уже догадался, что я действительно многое знаю и сейчас, именно сейчас скажу что-то такое, от чего полетят все его защитные бастионы, все рогатки, за которыми он прячется. |