Не могу высказать Вам, до чего мне жаль и страшно за Вас. Не могу вообразить Вас без богатства!..
Последние слова Вашего письма немножко обидели меня, но думаю, что Вы не серьезно можете допустить то, что Вы пишете. Неужели Вы считаете меня способным помнить о Вас только, пока я пользовался Вашими деньгами! Неужели я могу хоть на единый миг забыть то, что Вы для меня сделали и сколько я Вам обязан? Скажу без всякого преувеличения, что Вы спасли меня и что я, наверное, сошел бы с ума и погиб бы, если бы Вы не пришли ко мне на помощь и не поддержали Вашей дружбой, участием и материальной помощью (тогда она была якорем моего спасения) совершенно угасавшую энергию и стремление идти вверх по своему пути! Нет, дорогой друг, будьте уверены, что я это буду помнить до последнего издыхания и благословлять Вас. Я рад, что именно теперь, когда уже Вы не можете делиться со мной Вашими средствами, я могу во всей силе высказать мою безграничную, горячую, совершенно не поддающуюся словесному выражению благодарность. Вы, вероятно, и сами не подозреваете всю неизмеримость благодеяния Вашего! Иначе Вам бы не пришло в голову, что теперь, когда Вы стали бедны, я буду вспоминать о Вас иногда!!! Без всякого преувеличения я могу сказать, что я Вас не забывал и не забуду никогда и ни на единую минуту, ибо мысль моя, когда я думаю о себе, всегда и неизбежно наталкивается на Вас.
Горячо целую Ваши руки и прошу раз навсегда знать, что никто больше меня не сочувствует и не разделяет всех Ваших горестей. [...] Ради Бога, простите спешное и скверное писание; но я слишком взволнован, чтобы писать четко».
Несмотря на явно униженный и огорченный тон письма, Надежда не сдает своих позиций. Решив для себя раз и навсегда, что Чайковский видит в ней всего лишь свою личную банкиршу и что в глубине души сравнивает ее с высохшей деспотичной старухой графиней из пушкинской повести, она не находит нужным сообщить ему о получении письма. Точно так же, как и раньше, когда она представляла себе мысленно жизнь Чайковского, запрещая себе встречаться с ним, она и теперь пытается представить себе друзей, работы, проекты человека, который преследует ее в мыслях, но которому она отказала в такой милости, как ее письма и ее деньги. Прикованная к своему роскошному особняку болезнями, усталостью и опасениями, которые вселяет в нее всякое новое лицо, она довольствуется тем, что следит за перипетиями жизни неутомимого композитора по газетам и тем редким сведениям, которые приносят ей знакомые. Так она узнает, что «Пиковая дама» была поставлена в Санкт-Петербурге Мариинским театром и имеет успех, превосходящий самые оптимистичные ожидания; вот Чайковский отправляется в Соединенные Штаты и пользуется там оглушительной популярностью; все прославляют его как официального посланника русской музыки; затем, едва он возвращается в Россию, пресса делает обзор его триумфального шествия по Варшаве, Гамбургу, Парижу... Неужели ему еще не опостылели эти рукоплескания и восторженные возгласы? Узнав через болтунов, что он снова взялся за сочинительство, она оплакивает его выбор: после «Спящей красавицы» и «Пиковой дамы» он, похоже, обратился к музыкальному жанру, который она вовсе не одобряет, – балету, – и пишет «Щелкунчика». Затем еще одна опера, «Иоланта». По мнению баронессы, он хватается сразу за все, разбрасывается.
Несмотря на негодование, которое она затаила по отношению к Чайковскому, иногда она жалеет, что перестала писать ему и не может, вследствие этого, поспорить с ним о его будущих работах. Когда ее снова одолевает любопытство, она расспрашивает своего зятя Пахульского, который, поддержав в свое время и, возможно, даже спровоцировав разрыв тещи с композитором, остался с последним в хороших отношениях. Большой любитель интриг и сплетен, он безо всякого стеснения показывает Надежде письмо ее бывшего возлюбленного, датированное 18 июня 1892 года. |