Решив порвать с ним всякие отношения, она с каждым днем ненавидит его все сильнее и сильнее, словно вменяет ему в вину то любовное восхищение, которое он когда-то внушил ей. Она ненавидит его за то, что он соблазнил ее, что играл ею и тянул из нее деньги в обмен на жалкие крохи своей гениальности. Если бы она хотя бы могла получить компенсацию за этот позорный маскарад в преуспевании своих детей! Но куда она ни взглянет, повсюду крах, низость и показуха. Старший сын, Владимир, вовлек ее в огромные расходы. Ей даже иногда приходится спрашивать совета и помощи у старшей дочери, Юлии. И ужасному Пахульскому приходится незаметно суетиться, чтобы все они не погрязли в долгах.
А Чайковский тем временем продолжает творить, процветать, путешествовать и вызывает овации во всех уголках мира. Есть в этом вопиющая несправедливость, радовавшая Надежду раньше и возмущающая ее теперь. В то время как ей хотелось бы позабыть неблагодарного, чтобы прекратить свои мучения, она только и слышит что о нем: вот он написал «Прекрасные воспоминания о Флоренции» и Шестую симфонию, или «Патетическую симфонию», посвященную, по некоторым сведениям, тому самому юнцу Бобу, вскружившему композитору голову. Она не смеет поверить в подобное бесстыдство. Тем более что «Патетическая симфония» – вещь эмоциональная, виртуозная, гармоничная, и, из дружбы и уважения к ней или просто из соображений правильности и справедливости, он мог бы сделать такую честь ей. С досадой и ревностью она просит объяснений у всякого, кто входит в близкий круг композитора. Но ей отвечают, что в письме издателю Юргенсону, датированном 8 октября 1893, Чайковский выразился как нельзя более ясно: «Владимиру Львовичу Давыдову» (Бобу). Узнав о последней воле автора, Надежда не решается принять всю правду. Что толкает его искать общества этого мальчишки, извращенный отцовский инстинкт или какая-то другая порочная прихоть?
Качаясь на краю правды, Надежда отказываеться кинуть взгляд в глубину этой личности, которую она, как ей думалось, засыпала своими щедротами до отказа и даже подмяла под себя. Она предпочитает негодовать в частичном неведении, из принципа, по привычке. В приступах бушующего гнева она решает раз и навсегда, во имя жалости, догматичной и жестокой, что гения музыканта недостаточно для того, чтобы оправдать человеческие заблуждения и бесхарактерность. Как раз наоборот, что терпимо у простых смертных, становится недопустимым для того, чьего лба коснулся при рождении божественный луч. Потакая своим самым низким инстинктам, Чайковский очернил себя и ее заодно. С этих пор всякий раз, как она слышит о гомосексуальности Чайковского, ей кажется, что ей плюнули в лицо. Разве не обманывал он ее своими словами и нотами? Как можно представить себе, что он вел двойную жизнь: первая была разгулом пакостной педерастии, вторая – возвышенной музыкой? Этот человек, который выставляет себя главным выразителем превратностей и радостей человеческих судеб, он, значит, заботился об одной лишь карьере? Голова композитора может быть занята любыми иллюзиями, его фортепьяно не умеет лгать.
Почти с физическим отвращением Надежда тщится представить себе, за пределами своей обычной наивности, как двое мужчин ласкают друг друга, целуют в губы, иногда усы к усам, и один из них – Чайковский. Но, судя по тому, что рассказывают, его влекут в основном юнцы. Боб и ему подобные – вот, без сомнения, его обычные партнеры. И вот на глазах у Надежды извращение превращается в надругательство. Картина этого мужского совокупления так и стоит у нее перед глазами, и она гонит ее, как ночной кошмар.
Впрочем, собственная семья мучит Надежду не меньше, чем ее двуличный музыкант. Больная, наполовину разоренная, она узнает, не придав этому никакого значения, что Чайковский снова в разъездах, что в Кембридже ему только что присвоили звание почетного доктора, 16 октября 1893 года, и что он сам дирижировал, с огромным успехом, исполнением своей Шестой симфонии в Санкт-Петербурге. |