– Ну и круги под глазами.
– Вот щетина у тебя – это да, и зарос ужасно, я тебя потом подстригу. Ну, иди под душ.
– А чем ты меня собираешься кормить?
И тут же пожалел, что сказал, сам напросился на материнский тон, и, хотя тотчас поправился: что ты готовишь на ужин? – слова его слились с ответом Луисы, и ее голос прозвучал громче:
– Омлетик с помидорами для моего господина. Пока он помоется и приведет себя в порядок, будет готов. А тут и Ирене с Шубертом подойдут. Остальные ужинают где-то, а потом мы встретимся в «Капабланке».
Пронеслись обрывки воспоминаний, образы старых, облезлых травести-превращенцев, звенящие дрожью струны рояля и запах дезинфекции – хлорки там не жалели.
– Почему именно в «Капабланке»? Последний раз я был там, когда заведение еще называлось «Касба». Лет десять назад, а то и больше.
– Шуберт тащит нас туда. Говорит, они наняли новых травести, прелестных, как в фильме Уолта Диснея.
– Шуберт наш живет на развалинах собственной интеллигентности.
– Ты простудишься. Ступай под душ.
Ему холодно, но он пропускает приказание мимо ушей и втягивает острый запах помидоров, которые подсушиваются на сковороде и ждут, когда их зальют желтыми, пенящимися, как слюна, взбитыми яйцами.
– Этого хватит. Больше не готовь.
– Еще чего! Съешь и кусок жареного мяса. Как же пить на пустой желудок.
– Я не собираюсь пить.
Ему неприятно, что она подбивает его пить. Знает, что пить ему вредно, а подбивает.
– Я когда выпью, чувствую себя ужасно.
– Ну тогда не пей.
Но в голосе нет напора. Словно ей все равно – будет он нить или не будет.
– Если тебе все равно, выпью я или не выпью, почему тебе не все равно, поем я или не поем?
– Вижу, ты просто хочешь поссориться. А я – нет, а потому терпеливо отвечу. Есть тебе или не есть – зависит от меня. А пить или не пить – от тебя. И ты не выйдешь за порог, пока не поешь. А теперь – марш под душ.
И она подталкивает его к ванной и оставляет его в распахнувшемся халате перед зеркалом, усыпанным белыми крапинами порчи, а сама пускает воду и пробует ее тыльной стороной руки, потом опять идет к нему, снимает с него халат, целует в грудь, и подталкивает под слабенькие водяные струйки, и бросает одного, задвигая пластиковую штору решительным взмахом руки, так, словно хоронит его раз и навсегда. Вода бежит по лицу и заставляет закрыть глаза, а когда он их открывает, пар успевает исцелить все, что болело, а главное – будто спадает с глаз застилавший их серый налет, и руки, теперь почти невесомые, твердо и уверенно нащупывают шампунь, и ладони в хлопьях пены мылят все закоулки тела, а губы насвистывают мелодию, которая, казалось, давно забыта. И тут вода предает его самым страшным образом – перестает исторгать пар и мгновенно выстуживает все пространство, огороженное пластиковой шторой вокруг его тела, заточенного в мыльной пене. Он до отказа выкручивает кран горячей воды, но добивается лишь одного: холодная струя бьет еще сильнее, он крутит кран в обратную сторону, а ледяной град решетит его кожу и гонит из студеной пещеры. Он выбирает место, где бы ледяной бич не хлестал, и не решается отдернуть штору, потому что боится увидеть себя в зеркале вот таким, в хлопьях пены, как в чешуе, боится, что мыло засохнет, стянет кожу и он навсегда останется в этой зеленой коросте, словно ящерица. А холодные иглы секут без передышки, и он кричит: Луиса! – но крик его слышит только он сам, Луиса на помощь не приходит. Может, Луиса сумеет унять взбунтовавшуюся воду оттуда, подкрутив что-нибудь в глубинах электронагревателя? Но жребий брошен, и студеная вода не щадит его больного тела, придется вступить с ней в поединок и победить, ведь это всего-навсего вода, и он ступает под ледяной каскад, а из глотки вырывается вопль камикадзе, а руки, будто их не две, а сто, ловят, хватают, взвихривают лютую воду и растирают, вымывают мыльную пену из всех закоулков и пор и трут кожу, пытаясь хоть чуть разогреть ее, а нервы раздирает крик, который заглушает шум студеной воды, пока наконец Луиса не отдергивает штору и не кричит, да, это Луиса кричит и отталкивает его так, что он чуть не поскользнулся, это Луиса лезет под струю и закручивает краны, и на лице у нее негодование и страх, когда она спрашивает, что же он так орет, спятил, что ли. |