Я пошел домой. Родители уже вернулись. Я взглянул на них, проходя мимо гостиной в спальню. Я ничего не чувствовал. Ни жалости, ни печали, ни раскаяния.
Прошло несколько дней. Неделя. Ничего не случилось, но я не сомневался и не тревожился. Брат Розиты отомстит. Я верил. Я верил в Роберто, но больше всего остального я верил в свое письмо. Может, в любых других обстоятельствах я был не очень уверенным в себе человеком, но, садясь за письменный стол, глядя на чистый лист бумаги и заполняя его, я был владыкой мира.
В следующий четверг вечером отец задержался в магазине.
Это случилось.
Не знаю, как я узнал, но я знал. Отец поехал купить выпивку себе и тампоны матери, и не так уж сильно он задержался. Он мог попасть в пробку, заболтаться с кем-нибудь в очереди, что угодно. Но воздух вокруг меня будто сгустился, наэлектризовался. Я отчетливо ощущал изменения.
Его убили.
Я был совершенно спокоен. Спокоен и немного… доволен. Это может показаться странным, но так было. Я посмотрел на свои руки. Они не дрожали. Я чувствовал себя крестным отцом мафии: мог приказать убить и не сомневаться в результате — если делал это письменно. Я прекрасно понимал, что могу осуществлять свои желания и вершить перемены только через письма. И если это была власть, то именно мои письма даровали ее мне.
Я сидел в своей комнате, зная, что мой отец мертв, и думал обо всех написанных мною письмах и о том, чего достиг с их помощью. Я в общем-то чувствовал, что столь мистический взгляд на такую прозаическую деятельность, как сочинение писем, смехотворен, но не мог не думать именно в этом ключе. Как поэты-песенники, заявлявшие, что музыка приходит к ним из какой-то высшей сферы. Мне казалось, что мои письма превращаются в таинственную силу, гораздо более великую, чем я сам.
Звонок раздался через час.
Мать уже распалила себя, подготовилась к взбучке, которую намеревалась устроить отцу, как только он войдет в дом, и перестроилась не сразу. А когда перестроилась, выражение ее лица кардинально изменилось. Я внимательно следил за ней, видел, как гнев превращается в жалость, в жалость к себе. Я не знаю, любила ли она когда-нибудь моего отца, но в тот момент, когда она узнала о его смерти, все ее чувства сконцентрировались на ней самой. Я ясно понимал, что она думает о новой ответственности, которую ей придется взвалить на свои плечи, о том, что ей придется больше работать, о дополнительных финансовых трудностях… Меня тошнило от ее эгоизма.
Правда, когда она повесила трубку и заговорила со мной, то впервые в жизни выглядела настоящей матерью. Она подошла ко мне, обняла, заплакала, сказала, что отец умер, стал случайной жертвой уличной перестрелки, спросила, все ли со мной в порядке, и казалась искренне озабоченной моим эмоциональным состоянием. Но за те считаные мгновения, что я попытался обнять ее и уверить, что держусь, она успела снова стать той самой стервой, какую я так хорошо знал.
Мы разомкнули объятия. Нам снова стало неловко друг с другом.
— Надо сообщить Тому, — осторожно предложил я.
— Я даже не знаю, где он. — В ее голосе снова звучал металл. Мать обвела взглядом комнату, будто что-то искала. — Я знаю, у отца была страховка. Я заставила его застраховаться. Дай бог, она полностью оплачена.
Затем мать начала перечислять финансовые неудачи отца, снова распаляя себя, и я убрался в свою комнату подальше от ее гнева, притворившись, будто мне нужно время, чтобы справиться с такой ужасной новостью.
На самом деле мне нужно было время для личных дел.
Время, чтобы спланировать свой побег.
Ибо я ни за что на свете не собирался оставаться в этом доме наедине с мамашей. С ними-то двоими было плохо, но теперь, кроме меня, ей не на кого было бросаться, не на кого изливать свой гнев. Я не мог остаться. Необходимо было найти новое жилье. |