Изменить размер шрифта - +
Будь я религиозным, по миновании эпохи "необходимого и неблагодарного труда", я смог бы жить только в Селеме (Бенедиктинское аббатство). Нельзя, понимаете ли, нельзя больше жить холодильниками, политикой, балансами и кроссвордами. Больше нельзя. Нельзя жить без поэзии, без красок, без любви. Стоит услышать крестьянскую песенку 15-го века, чтобы измерить всю глубину нашего упадка. У нас ничего не осталось, кроме голоса робота-рекламы (прошу меня простить). Два миллиарда человек не слышат больше ничего, кроме роботов, не понимают ничего, кроме роботов, два миллиарда человек становятся роботами. Все потрясения последних тридцати лет имеют лишь два источника: безысходность экономической системы XIX века и духовное обнищание. Отчего Мермоз последовал за своим дурнем-полковником (знаменитый летчик Жан Мермоз присоединился к фашистской группировке "Черных крестов", возглавляемой полковником де ля Рокком), как не от духовной жажды? Отчего Россия? Отчего Испания? Люди подвергли пересмотру ценности Декарта: и кроме науки о природе, от этих ценностей не осталось ничего. И вот теперь перед нами стоит только одна проблема, одна единственная: снова открыть, что есть жизнь духа, более высокая, чем жизнь разума, единственная, могущая удовлетворить человека. Это выходит за рамки проблемы религиозной жизни, представляющей лишь одну из форм жизни духа (хоть, может быть, духовная жизнь неизбежно должна привести к религии). Жизнь духа начинается там, где сущность единства осознается выше компонентов, его составляющих. Так, любовь к домашнему очагу — чувство, неизвестное в США, — уже есть проявление жизни духа.

И деревенские праздники, и культ умерших. (Я говорю об этом потому, что как раз после моего приезда здесь разбилось трое парашютистов, но их словно и не было: их попросту вычеркнули из списков и дело с концом.) Это уже от эпохи, а не от Америки: человек больше ничего не значит.

Надо непременно говорить с людьми.

Стоит ли выигрывать войну, если у нас после этого столетие будут приступы революционной эпилепсии? А когда, наконец, будет разрешен немецкий вопрос, перед человечеством встанут все и истинные проблемы. Маловероятно, что от отвлечения людей, от их истинных забот, с них будет достаточно спекуляций на американских товарах, как в 1919 году. За отсутствием сильной духовной струи, как грибы, расплодятся тридцать шесть партий, которые будут пожирать одна другую. Даже марксизм, одряхлев, распадется на множество неомарксистских сект. Это было достаточно очевидно в Испании. А не то какой-нибудь французский цезарь заключит нас на веки вечные в неосоциалистический концентрационный лагерь.

Ах, какой сегодня странный вечер, какая странная погода. Я вижу из окна моей комнаты, как загорается свет в окнах этих безликих стандартных домов. Я слышу, как радио услаждает своей примитивной музыкой бездельную толпу, прибывшую сюда из-за всех морей, которой неведома даже тоска по родине

Можно истолковать это покорное принятие действительности как жертвенность, как нравственное величие. Но это было бы величайшим заблуждением. Нити любви, связывающие сегодняшнего человека с существами и вещами, так слабы и так тонки, что человек уже не переживает разлуку как в былые времена. Именно это и имеется в виду в том страшном еврейском анекдоте "Так ты все-таки уезжаешь? Как же ты будешь далеко! — Далеко от чего?". Это «что», которое они покинули, было лишь огромным сплетением привычек. В нашу эпоху брачных разводов люди с такой же легкостью разводятся и с вещами. Холодильники взаимозаменимы. И дом тоже, если он только комплекс удобств. И жена. И религия. И партия. Даже невозможно быть неверным: чему бы мы были неверны? Далеко от чего и неверны чему? — Человеческая пустыня.

Как же они благоразумны и спокойны, эти люди, — в массе. А я вспоминаю о бретонских моряках былых времен, высаживающихся в Магеллановом проливе, об иностранном легионе, бросаемом на осаду города, об этих душевных комплексах, стянутых в узлы неутолимых и нестерпимых ностальгии, которые всегда отличали мужчину.

Быстрый переход