Чтобы сдерживать этих суровых и неукротимых людей, всегда нужны были сильная полиция или сильные принципы, или сильные религии. Но ни один из них не отказал бы в почтительности пастушке, стерегущей гусей. А сегодняшнего человека, в зависимости от принадлежности его к той или иной среде, держат в повиновении либо бриджем, либо карточной игрой «беллот». Мы поразительно хорошо выхолощены. И вот мы, наконец, свободны. Нам отрубили ноги и руки и предоставили свободу передвигаться. Но я ненавижу эпоху, сделавшую человека при универсальном тоталитаризме тихой, вежливой и покорной скотиной.
И нас заставляют признать в этом моральный прогресс.
Я ненавижу в марксизме именно тоталитаризм, к которому он приводит. Марксизм видит в человеке производителя и потребителя и основная его проблема сводится к потреблению. Как на образцовых фермах. И в нацизме я ненавижу тоталитаризм, в который он неизбежно превращается по самому своему существу. Рабочих Рура заставили дефилировать перед Ван Гогом, Сезаном и хромолитографией. И они, конечно, останавливаются перед хромолитографией. В концентрационном лагере морят голодом будущих Ван Рогов, будущих нонконформистов, и кормят хромолитографиями покорную скотинку. Но куда же идут США, и куда идем мы, в нашу эпоху универсального бюрократизма? Человек-робот, человек-термит, человек, балансирующий между каторжным трудом по системе Биде и отдыхом за игрой в беллот. Человек, у которого кастрированы все творческие способности, который не в состоянии даже в своей деревушке сочинить песенку или придумать танец. Человек, которого кормят конфекционированной цивилизацией стандарта, как кормят сеном быков. Вот он — сегодняшний человек.
А я вспоминаю, что не прошло и трехсот лет с тех пор как писалась "Принцесса Клевская" и навеки уходили в монастырь из-за погибшей любви, так велика была эта любовь. Сегодня люди, конечно, тоже кончают с собой. Но страдания этих самоубийц напоминают скорее бешенство. Неудержимое. Не имеющее ничего общего с любовью.
Сейчас, конечно, только первый этап. И я не могу вынести мысли о том, что многие поколения французских детей приносятся в жертву немецкому Молоху. Сейчас под угрозой само наше существование. Но когда оно будет спасено, только тогда встанет основная проблема — проблема нашего времени. Встанет вопрос о смысле человека, и никакого ответа на этот вопрос я не слышу, и у меня такое чувство, что нас ждут самые черные времена на свете (в истории).
Мне совершенно безразлично, убьют ли меня на войне. Что останется от всего, что я любил? Я имею в виду не только людей, но и обычаи, и неповторимые интонации, и некий духовный свет. Я говорю о завтраке под оливами на провансальской ферме, и о Генделе тоже. Мне нет дела до вещей, которые сохранятся, потому что ценность представляет только связь между вещами. Культура есть благо невидимое, потому что она строится не на вещах, а на незримых нитях, связующих между собой вещи в такой-то, а не в иной узел. У нас будут великолепные, выпускаемые сериями, музыкальные инструменты, но где мы возьмем музыкантов? Мне наплевать, если меня убьют на войне. Или если я буду уничтожен диким взрывом летучей торпеды, которая лишает какого бы то ни было смысла полет, а из летчика, с его кнопками и циферблатами, делает счетовода (а ведь полет это тоже своего рода связь). Но если я вернусь живым с этой "необходимой и неблагодарной повинности", передо мной встанет лишь один вопрос: что можно, что нужно говорить людям?
Мне все менее и менее понятно, зачем я вам все это рассказываю. Затем, конечно, чтобы хоть с кем-нибудь поделиться мыслями, потому что я не имею никакого права на ваше внимание. Нужно беречь чужой покой и не вносить путаницы в проблемы. В данный момент очень хорошо, что мы выполняем работы счетоводов на борту наших военных самолетов.
С тех пор, как я сел за это письмо, двое моих товарищей уже заснули около меня в нашей комнате. Придется лечь спать и мне, потому что я боюсь, что моя лампа их беспокоит (как мне недостает своего отдельного угла). |