В разговор входилось легко, женщины были умны и отзывчивы, и ощущалась в них некая выжидательность, но стоило Колю от естественных первых, пусть и чуть натянутых, фраз начать куртуазно вешать лапшу на уши — не разговаривать же с первой встречной всерьез, да и что тут скажешь? — некая выжидательность замещалась некоей страдательностью и наползала непонятная, но непроницаемая стенка. Главный идиотизм был в том, что собеседницы мужественно пытались поддержать беседу, взять Колев тон, но уже сам Коль начинал ощущать, что делает что-то не то.
Всеволод заходил побеседовать, выкроил время главковерх всея космической мощи… И ведь в общем-то с первого дня Всеволод очень нравился Колю, может даже больше остальных, с кем свела его за эту неделю его новая судьба. И говорили по делу — не о науке бесконечной и не о здоровье, а о звездолете, о том, что там хотят сделать музей и нужны Колевы консультации. Не согласился бы он слетать на «Восток звездный», или это ему будет психологически тяжело? И еще вопрос серьезный — разделились мнения, где музей делать. Одни считают, что надо корабль на мощных гравиторах опустить с орбиты на Землю, скорее всего, на бывший Байконур, потому что первый звездный крейсер был назван, по решению отправлявшей экспедицию ООН, в честь первого корабля с человеком, и где-то правильно назван, ведь, как ни относись к Никите и его команде за то, что они человека, будто подопытную крысу-рекордистку, шуганули на виток, для тех, кто «Восток» делал и на нем летел, это действительно был подвиг; другие считают, что надо оставить звездолет, как есть, на стационарной орбите, пусть это даже повредит посещаемости; зато те, кто придут, полнее поймут чувство отъединенности и пустоты вокруг, а превращать механизм, назначенный его создателями только для космоса, в игрушку среди карагачей и олеандров есть надругательство над памятью давно умерших дерзких и талантливых людей. А мнение Коля? Но Колю было не до того. Он отвечал невпопад, обещал, что еще подумает, а сам смотрел на сильное лицо, на плечи щи маршала, на обтянувшую атлетическую грудь полупрозрачную безрукавку и сравнивал себя с ним, и вообще с мужчинами этого мира, и думал: Господи, да куда мне теперь с аритмией, анемией, черт знает чем еще… да даже и без них… Телки меня просто не почувствуют, пыхти не пыхти. И почему-то от начала разговора в голову навязчиво толкалось и ломилось воспоминание, мучительно стыдное уже и в конце той жизни, и подавно в этой: как он, сам-то по деду чех, с именем немецким, в честь немецкого канцлера, при котором незадолго до рождения будущего звездного пилота соединились наконец Германии, сидит в курсантской казарме с пятью такими же двадцатилетними остолопами и снисходительно цедит, якобы с изяществом держа дымливую «Флуерашину» у рта: «Русских просто уже нет. Они сами истребили себя, а остаток генетически выродился в семидесятых. Сейчас русские — это не нация, а сословие, каста. Кто за сохранение остатков империи — тот и русский…» Хорошо, что Всеволод этого не знает, думал Коль. О подобных эпизодах, как назло, один за одним запузырившихся в памяти, он даже под пыткой никогда не рассказал бы этому Добрыне, да и кому угодно, хоть Ибису, хоть чибису… Не получилось разговора. Полвечера Всеволод пытался вовлечь Коля в свои дела, потом ушел — время свободное вышло.
Назавтра Коль опять делал доклад для полного зала планетологов — на сей раз о хищных гейзерах второй планеты Эпсилон Эридана. Гейзеры были штукой вполне загадочной, одной из многих загадочных штук, встреченных в полете, и, хотя ассистенты и видео крутили на экран, и давали всю цифирь на кресельные компьютеры, самого Коля, когда он отговорил, еще часа три мучили вопросами. Затем, после обеда, доклад трансформировался в дискуссию, и Коль сидел, неловко было уйти, решат еще, что он тупой звездный извозчик, довез материалы — нате, а мне все до лампочки. |