Наверное, я выглядел нелепо и гротескно; наверное, я топотал, как носорог; она обернулась, сказала: «Доброе утро» — и, как все мы улыбались друг другу, безвыездно живя на острове едва не три десятка лет, — улыбнулась мне, эта странная и славная женщина, которую я, казалось, еще совсем недавно так любил. Она страстно, исступленно искала красоты, — она то писала стихи, то рисовала, то пыталась играть на скрипке или клавесине, и всегда, сколько я ее помню, жалела о молодости: в двадцать пять — что ей не восемнадцать, в сорок — что ей не двадцать пять; до сих пор я волок по жизни хвост обессиливающей вины перед нею и перед женою, словно бы я чего-то не сумел и не доделал, в чем-то подвел и ту и другую.
— Доброе утро, — ответил я.
— Правда же? Чудесное! А к тебе мальчик прилетел?
— Залетел на денек.
— У тебя замечательный мальчик, — сообщила она мне и указала кистью на машину: — Его?
— Его.
— Знаешь, — она смущенно улыбнулась, опуская глаза, — тебе это, наверное, покажется прихотью, капризом одинокой старухи, выжившей из ума… но, в конце концов, мы так давно и так хорошо дружим, что я могу попросить тебя выполнить и каприз, ведь правда?
— Правда.
— Он мне очень мешает, этот гравилет. Просто давит отсюда, сбоку, — такой мертвый, механический, навис тут… Понимаешь? Я не могу работать, даже руки дрожат.
— Машина с вечера на этом месте. Ты не могла сесть подальше, Эми?
— Нет, в том-то и дело! Ты не понимаешь! Здесь именно та точка, точка даосской перспективы, больше такой нет! Она уникальная, я искала ее с весны, тысячи раз обошла весь берег…
Наверное, это была блажь.
— Ты не попросил бы сына переставить гравилет — хотя бы вон за те тополя?
— Парень спит еще. — Я пожал плечами и вдруг опрометчиво сказал: — Сейчас я отгоню.
— Правда? — Эми восхищенно подалась из шезлонга ко мне. — Ты такой добрый! И не думай, милый, это не блажь.
— Я знаю.
— Я буду тебе очень благодарна, очень. Я ведь понимаю — сегодня тебе особенно не до меня. — Она вздохнула, печально и покорно улыбнулась. — А сколько, наверное, у твоей подруги нынче радостей и хлопот!
Нечто выдуманное, привычно искусственное чудилось мне в каждом ее слове — но нельзя же было ей не помочь, хотя я уж лет тридцать как не водил машину; я двинулся к гравилету, но Эми грустно сказала:
— А я… Ах. Я еще могу любить, но рожать — уже нет…
Я остановился. Все это звучало скорее претенциозно, нежели искренне, скорее банально, нежели красиво, это годилось бы в двадцать лет, но не в пятьдесят; мне было жаль эту женщину — но меня тошнило.
— В свое время ты мне говорила то же самое наоборот, — проговорил я. — Любить — уже могу…
Она бессильно, чуть картинно выронила кисть, тронула уголки глаз суставом указательного пальца.
— Я всегда… всегда знала, что этим испортила все, — пролепетала она. — Только потому ты и позволили мне уйти… Сейчас я заплачу. — Голос ее и впрямь был полон слез. — Почему ты меня не заставил?
— Я его перегоню, — ответил я.
Гравилет был красив — стремительный, приземистый, жесткий; правда, быть может, чересчур стремительный и жесткий для нашего острова с его мягким ветром, мягким шелестом, мягкой лаской моря; возможно, это была и не вполне блажь; так или иначе, я обязан был выполнить просьбу Эми, хотя это, по-видимому, обещало оказаться более трудным, нежели я полагал сначала. |