Он не мог этого вспомнить. Возможно, он попал в их сети как случайная ценная добыча.
Но все это Гвидо узнавал по обрывкам дошедших до него слухов и ни с кем не делился своими открытиями. Ведущий певец в хоре, солист на консерваторской сцене, он уже писал упражнения для младших учеников. В возрасте десяти лет его повезли в театр слушать Николино, дали ему личный клавесин и разрешение оставаться допоздна, чтобы практиковаться. Теплые одеяла, хороший костюм и многое другое были наградами, о которых он не смел бы и заикнуться. К тому же его то и дело возили петь перед восхищенной публикой в блеске настоящего палаццо.
* * *
К тому времени, как на втором десятке жизни Гвидо начали обуревать разные сомнения, он уже успел заложить для себя отличный фундамент в учебе и дисциплине. Его голос — высокий, чистый, необычайно легкий и гибкий — считался теперь общепризнанным чудом.
Но, как это бывает с любым человеческим созданием, несмотря на мутацию, связанную с оскоплением, кровь предков продолжала оказывать влияние на его формирование. Отпрыск смуглых и коренастых людей, он не мог вырасти таким же высоким и тонким, как тростиночка, евнухом, как многие другие кастраты. Его фигура была скорее тяжелой, пропорциональной и внушающей обманчивое впечатление силы.
И хотя в его курчавых каштановых волосах и чувственных губах было что-то от херувима, темный пушок над верхней губой делал его лицо более мужественным.
На самом деле он выглядел бы очень привлекательным, если бы не два обстоятельства: его нос, сломанный при падении в раннем детстве, был расплющен так, словно по нему пришелся удар какого-то гигантского кулака. А в его карих глазах, больших и исполненных чувства, порой поблескивали хитрость и жестокость — наследие его крестьянского происхождения.
Его предки были неразговорчивы и расчетливы, Гвидо же вырос упорным учеником и стоиком. Его предки занимались тяжким трудом на земле, он немилосердно жертвовал собой ради музыки.
Но ни в манерах, ни во внешнем облике Гвидо не было никакой грубости. Более того, воспринимая своих учителей как образец, он усвоил все, что мог, из их изящных манер, а также из преподаваемых ему поэзии, латыни и классического итальянского.
Итак, он превратился в молодого певца весьма представительной наружности, необычные черты которой лишь придавали его облику волнующую соблазнительность.
Всю жизнь кто-нибудь да говорил о нем: «Как он уродлив!», но всегда находился другой, кто восклицал при этом: «Но как он красив!»
Однако об одной своей особенности он даже не подозревал: в его внешности словно таилась угроза. Его предки были более грубы, чем те животные, которых они разводили, и он сам выглядел как человек, который способен на все.
И поэтому он, хотя сам и не подозревал об этом, был окружен своеобразной защитной оболочкой. Никто не пытался задирать его.
А в общем, все, кто знал Гвидо, любили его. Обычные мальчики искали его дружбы так же, как и евнухи. Скрипачи души в нем не чаяли из-за того, что он очаровывался каждым из них по отдельности и писал для них изумительно красивую музыку. Все знали Гвидо как тихого, серьезного, вежливого медвежонка, которого перестаешь бояться, как только познакомишься с ним поближе.
* * *
Гвидо шел пятнадцатый год, когда однажды утром он проснулся и услышал приказание спуститься в кабинет маэстро. Он не встревожился. С ним никогда ничего не случалось.
— Сядь, — сказал ему любимый учитель, маэстро Кавалла.
Вокруг него собрались все остальные. Никогда прежде они не были с ним столь любезны, и что-то в лицах этих людей, сомкнувшихся вокруг него кольцом, ему не понравилось. Внезапно он понял, что именно. Все это напомнило ему ту комнату, в которой его оскопили. Но он отмахнулся от этого воспоминания.
Маэстро, сидевший за украшенным резьбой столиком, окунул перо в чернильницу, крупно нацарапал несколько цифр и вручил пергамент Гвидо. |