Услышав эти слова, я задохнулся от горя, и слезы полились из моих глаз. Я бился головой о стену и так рыдал, что Пейре преисполнился тревогой и принес мне вина, сдобренного пряностями, и мокрую тряпицу на лоб, чтобы приложить к ушибленным местам. И он утешал меня, как мог, мудро приговаривая: «У кого нет щита, должен привыкнуть к ударам», – и еще: «Болезнь, которую нельзя вылечить, приходится терпеть», – и дальше: «Гибкий тростник клонится от ветра», – и продолжал в том же духе, пока я не попросил его замолчать, ибо очень ослабел.
Так вышло, что как раз на следующий день небольшая компания играла в игру под названием чикана, которая состоит в том, чтобы ударом деревянного молотка послать деревянный шар с одного конца поля на другой. И когда подошла моя очередь бить по мячу, я увидел, что моим соперником по игре оказался Дофин. Гнев, родившийся от ревности, овладел мною, и не задумываясь о том, что делаю, я ударил по мячу изо всей силы, направив его прямо в сторону Дофина. Мяч попал ему в ногу чуть повыше колена. Он выронил свой молоток и, схватившись за бедро обеими руками, принялся скакать на здоровой ноге и поносить меня сверх всякой меры. Он покинул поле, опираясь на одного из своих оруженосцев. Вскоре после этого происшествия ко мне с мрачным видом подошли Понс де Капдюэйль и Пейре Овернский и сказали, что поскольку оба относятся ко мне по-дружески, то полагают так: самое лучшее для меня – это собрать свои вещи и уехать из замка, ибо Дофин более не питает ко мне расположения, какое до сих пор выказывал.
Я расстался со своими товарищами, вздыхая и проливая слезы, но так и не попрощался с донной Мауриной, хотя именно ее холодность явилась причиной постигшего меня несчастья. При расставании Понс де Капдюэйль позволил навязать ему последнее су из моего кошелька. Он клялся, что искренне любит меня и обязательно отдаст долг в скором времени.
Я не буду описывать подробно свои странствия в продолжение нескольких последующих лет. Ту первую зиму я путешествовал по провинциям Фуа и Безье. В 1184 году я отправился в королевство Арагон и не возвращался во Францию вплоть до 1185 года. На обратном пути меня ограбили. Рождественские празднования 1186 года я провел в Париже. Там произошел со мной такой случай: однажды, прослушав мессу, я выходил из церкви и увидел, как шайка жуликов набросилась на какого-то беднягу с побоями, и хотя я обычно осторожен сверх меры, я воспылал гневом и бросился ему на помощь. Мне удалось прогнать их всех. Увидев, что несчастный дрожит от холода, поскольку разбойники утащили его плащ, я сжалился над ним и отдал ему свой, который был уже старым и сильно поношенным. Продрогнув на холоде, я на другой день заболел и слег с кашлем, насморком и лихорадкой. Однако обратите внимание, как блаженный св. Дени вознаградил меня за благое дело, совершенное из бескорыстных побуждений! Ибо в тот же самый день давешний незнакомец посетил меня в моей комнате и признался, что на самом деле он – состоятельный горожанин. Он дал мне денег, а также прислал вина и дров, дабы подбодрить меня. Я сложил песнь в его честь, которой он остался весьма доволен, и таким образом я пережил ту зиму.
Нетерпение, шептавшее мне, что некая тайная истина глубоко сокрыта в недрах поэзии, и прежде других причин заставившее меня покинуть отчий дом, – это нетерпение оставалось со мной все эти годы. Мне казалось, будто в поэзии существует некий особый путь, которым я мог бы следовать, вместо того чтобы идти по тропинке, исхоженной вдоль и поперек сотней других людей. Ибо всем известно, что поэзия имеет установленные формы – свои рифмы, ритм и размер, и я отдал много лет, чтобы научиться искусству стихосложения. Существуют определенные фигуры, чтобы описать, что чувствует поэт, когда влюблен, и он должен ими пользоваться, сочиняя кансону. Есть утренняя песнь любви, называемая аубада, и вечерняя песнь, именуемая серенадой, и кто же посмеет вставить слово «восход» в вечернюю песнь? Ни один трубадур не напишет о своей глубокой любви в сирвенте или о войне и сражении в кансоне. |