После, конечно, перечитывала. Вспомнит. Всплакнёт. Только когда ещё такое сбудется?.. Через двадцать три, страшно подумать и представить, месяца, через семьсот примерно дней. В календарике, который ты мне вручила на призывном в Исленьске, двустороннем, сразу на 71-й и 72-й годы, с обведённым тобой в кружок чёрной пастой днём моего отбытия, 7 мая, – сорок дней уже в нём перечеркнуто. Это – начало. Календарик на 73-й год ты обещала, не забудь, выслать мне в конце 72-го. На Новый год. Я-то уж точно не забуду, так буду ждать: ты где-то там, в родных местах, а тут – отсутствуешь. Не умещается. Ни в сердце, ни в уме. Ни во Вселенной.
Вот и я тебе – уже не в первых, получается, – строках своего пламенного послания сообщаю, что жив и здоров, «не ранен» и «не поцарапан», чего и всем своим родным и близким пожелаю. И тебе. Тебе, тебе. Больше – терпения, конечно. Оно нам так необходимо. Сорок дней и ночей, как я тебя не видел, сорок суток. Целая вечность. Долгой такой разлуки в нашей вроде как уже совместной, да никому другому, кроме ночных мотыльков, не известной жизни ещё не было. Но все золотые крапинки на бархатно-коричневой радужке в твоих порою грустных, порой смеющихся глазах – пересчитаю и сейчас. Не успел в своё время каждой из них имя отдельное присвоить. Как обнаруженной звезде. Или планете. Или общее для всех – как Млечному Пути. Все перечислю в памяти и нареку. Вслух обращусь отдельно к каждой, когда вживую прикоснусь к ним. Только – когда вот?! Истома, он же у нас библиотечный сказочник-читатель, говорил, будто те люди, у которых есть в радужной оболочке золотые крапины, потомки какого-то Гипериона. Вот ты его прапрапраправнучка, Гипериона этого, выходит. Как я люблю тебя, как по тебе скучаю. Тоскую, что уж там скучаю, скучают и скворечники, и кошки. Я – умираю от тоски. По твоим пальцам, мягким на кончиках, как жимолость, особенно прохладной ночью, почти без косточек, как мне казалось. На левом веке у тебя веснушка. Ты говорила: родинка. Веснушка! Переместилась как-то, заблудилась. Она такая же, как те, что на твоём носу, немного вздёрнутом. Неотличима. Их то четыре, то вдруг пять. На маковке. Вот нет её, вот снова появилась. Одна и та же, эта пятая. И я назвал её Гулёной. Больше других, когда замечу, что вернулась, я целовал её. Имя своё она срывала прямо с губ: «Гулёна». Будто прозрачные. Только начнёт смеркаться, вечереть, их и не видно – сольются с сумерками. Словно сумерки, наплыла тень… Помнишь, в клубе прошлогодний бал осенний?.. Когда Рыжий с Маузером, выпив у Маузера самогонки, которую гнала мама его, Маузера, Лотта Ёшковна, она же раньше была почему-то тётей Эммой, она же тётушка Пилять, так не поделили Валю Позднякову, что кое-как их и разняли… А ты с Истомой танцевала… И эти «Сумерки»… Но провожал тебя до дому я… Я не забуду, буду умирать. Мы у ворот стоим. Прижал тебя к себе, так осмелел. Или отважился. Ты, опустив руки вдоль тела и загадочно улыбаясь, отводишь лицо, уклоняешься, мимо меня неотрывно глядишь на луну. А Маузер, Истома и Рыжий на берегу Кеми, уже замирившись и добавив самогонки, орут – на языке у них или в зубах завязли эти «Сумерки», особенно у Рыжего – громкоголосый, зычный, и медведь ему по ушам потоптался усердно… Тогда мы первый раз поцеловались. 13 сентября. Я изловчился. Ты, заглядевшись на луну, не увернулась. Теперь наш праздник. И знаем только мы с тобой об этом – про этот праздник. Больше никто, никто, никто. Отметим нынче врозь и, как договорились там, на призывном, пошлём по воздуху друг дружке поцелуй, о точном времени условимся заранее. Разница в пять часов, не забывай. Ещё напомню. Поздравим мысленно друг дружку. Да? Ребят, когда отслужим, я и они, попросим «Сумерки» исполнить, запишем их на магнитофон. И каждый год 13 сентября мы с тобой будем слушать эту запись. До самой старости. |