Пришлось последовать давней привычке: сняв трубку, сообщить в
контору, что беру отгул. Нежданные выходные всегда приводили меня в восхищение. Взять отгул значило выспаться в свое удовольствие, затем до
полудня расхаживать по квартире в пижаме, крутить пластинки, лениво перелистывать книги, не спеша прогуляться по набережной, а после сытного
завтрака сходить в театр на дневное представление. Больше всего я любил хорошие водевили, на которых хохотал до колик.
После таких именин сердца возвращение в рабочую колею становилось еще более трудным делом. Чтобы не сказать - невозможным. И Моне ничего не
оставалось, как выдать боссу привычный звонок, извещая, что я вконец расклеился. Последний неизменно отвечал:
Скажите ему, чтобы еще пару дней полежал в постели. И приглядывайте за ним хорошенько! Ну на этот раз они тебя раскусят, - пророчила Мона.
- Без сомнения, милая. Только я не так прост, как кажусь. Без меня им не обойтись.
- Возьмут да и пришлют кого-нибудь из своих проверить, в самом ли деле ты болен.
- А ты не открывай дверь, и все тут. Или скажи: Генри, мол, отправился к врачу.
Словом, до поры до времени все шло чудесно. Лучше не придумаешь. Я окончательно утратил интерес к работе в компании. Все, что было у меня на уме
это начать писать. В конторе я реже и реже демонстрировал служебное рвение. Единственными, кого я удостаивал персонального разговора, были люди
с небезупречной биографией. Со всеми остальными претендентами управлялся мой помощник. То и дело я покидал свой кабинет, заявив, что намерен
проехать с инспекционным визитом по региональным отделениям компании. И, едва обеспечив себе алиби появлением в одном или двух - тех, что
помещались в центре города, Спрятался от рутинных забот в уютной тьме кинозала. Фильм кончался, я заглядывал еще в одно региональное отделение,
докладывал оттуда в главную контору и с легким сердцем направлялся к дому. Случалось, остаток дня я проводил в картинной галерее или в
библиотеке на Сорок второй улице. Или в мастерской Ульриха, или в дансинге. Неполадки со здоровьем учащались, становясь более и более
продолжительными. Иными словами, все яснее обозначался кризис жанра.
Мое пренебрежительное отношение к делам служебным отнюдь не встречало у Моны протеста. В амплуа управляющего по кадрам она меня решительно не
воспринимала. - Твое дело - писать, - повторяла она.
- Согласен,- отзывался я, радуясь в душе, но ощущая потребность возразить ради успокоения совести. - Согласен! Скажи только, на что мы жить
будем?
- Предоставь это мне!
- Нельзя же до бесконечности облапошивать простофиль.
- Облапошивать? Да все, кто дает мне деньги, без труда могут себе это позволить. Я делаю им одолжение, а не они мне, запомни.
Я не соглашался, но в конце концов уступал. Спорить можно было до хрипоты, но что, спрашивается, мог я предложить? Стремясь безболезненно
завершить дискуссию, я снова и снова приводил довод, казавшийся мне неоспоримым:
- Хорошо, уйду со службы, но не сегодня.
Не раз и не два нам доводилось завершать мои импровизированные выходные совместной вылазкой на Вторую авеню. Просто невероятно, сколько знакомых
обнаруживалось у меня в этой части Нью-Йорка! Все без исключения, разумеется, евреи и по большей части - помешанные на чем-нибудь. Но очень
компанейские. Перекусив у папаши Московица, мы двигались в направлении кафе «Ройал». Там-то уж точно можно было встретить любого, кого хотелось
повидать.
Однажды вечером, когда мы не спеша прогуливались по Второй авеню и я как раз собирался в очередной раз бросить взгляд на витрину книжной лавки,
с которой смотрело на прохожих лицо Достоевского (его портрет с незапамятных времен придавал лавке респектабельность), нас настигло бурное
приветствие человека, которого Артур Реймонд именовал не иначе, как старейшим из своих друзей. |