Изменить размер шрифта - +
Кажется, он вообще нигде не учился. Появлялся в «Радуге» не слишком часто, с бутылками, новыми стихами, и шрамами — то на лбу, то под коленкой. Охотно рассказывал о своей жизни, и про драки с жокеями в конюшнях ипподрома, и про работу охранником на даче какого-то члена Политбюро, и про другое в том же роде, но все равно оставалось впечатление, что человек он абсолютно закрытый.

Продолжал водить своих провинциальных друзей по разным плохо убранным, но интеллектуально стильным квартирам. Он там читал свои «Просодии» или «Камасутру для трупов», а потом начинался алкоголь, иногда не на один день. Друзьям разрешалось пользоваться свободными поклонницами «футболиста». Крафт почти всегда уклонялся от этой чести, Бандалетов почти всегда пользовался «шведской постелью». Не один раз Гарринча предлагал парням «грянуть втроем», но они попробовали всего лишь по разу. Публике Гарринчи был нужен только Гарринча, так они объясняли себе беспредельные провалы своего чтения.

Однажды даже зазвал их к себе домой, в небольшую шестикомнатную коммуналку неподалеку от ипподрома. Классическая Воронья слободка, такие в представлении Крафта, должны были остаться где-то в двадцатых одесских годах — чад, вонь, голые дети на полу в коридоре, велосипеды под потолком. Худые, испуганные мать и сестра. Семейный обед — остывший куриный суп в щербатых тарелках. Зачем он их туда привел, было непонятно. Объяснение могло подойти одно — он хотел им доказать, что где-то он все-таки живет, в каком то месте привинчен к реальности.

Если эту тройственную дружбу изобразить графически, например в виде треугольника, то одна из его сторон должна быть обозначена прерывистой линией.

Время тем временем шло, «Радуга» с калмыком-франкофилом осталась позади, на арену истории вышли 80-е, и Крафт и Бандалетов начали печататься. Первый чуть снизил уровень абсурда в своих рассказах, и их стали признавать за юмористические. Второй ввел в свои сказки реалии текущего дня, и они были тут же опознаны критикой как производственные повести.

Наступил такой момент, когда они предложили и Гарринче напечататься, мол, хватит этого андеграунда, пора взрослеть. Они были горды тем, что могут ему это предложить, опираясь на свои прорезавшиеся связишки в журналах. Он не то что бы отказался, он выпил полстакана водки, и, глядя на них сумасшедшими и веселыми глазами, объявил, что стихи его больше не интересуют.

— Да? — спросили они, может быть, даже с тайной надеждой, что это объявление об уходе из литературы. — А что же ты будешь делать? В футбол возвращаться поздно.

Он выпил еще полстакана и сказал, что начал писать роман века. И сразу после этого попрощался и ушел. Иван и Тихон еще долго сидели за столиком их любимого кафе. Им было нехорошо. Их дружба с тайным форвардом литературы зиждилась на том, что он царит в поэзии, оставляя им в кормление маленькие прозаические наделы. Что же будет теперь?

Сразу можно сказать, больше они его никогда не видели. И о романе его никогда не слышали. До них доходили только какие-то смутные слухи, переданные сквозь третьи зубы истории о его последних днях перед окончательным исчезновением. Одна история отправляла Гарринчу в пределы армяно-азербайджанского конфликта, а оттуда в сумгаитский инфекционный барак; другая заставляла его сплавляться на диких плотах по реке Чусовой в том месте, где по ней запрещено сплавляться даже профессиональным сплавщикам; третья лаконично утверждала — зарезан в такси в Бирюлево. Все три истории сходились в одном — при Гарринче до последнего оставалась некая планшетка из потертой кожи. Возможное содержимое еезанимало воображение друзей. Больше воображение

Крафта, чем Бандалетова, но и у второго порой воспалялась эта жила. Именно Тиша предложил другу посетить коммуналку у ипподрома и пообщаться с родственниками — не осталось ли от парня каких-нибудь бумаг.

Быстрый переход