|
— Он считал это сантиментами и никогда не дарил цветов, даже маме на день рождения.
— А тебе на свадьбу? — не удержался я, словно этот вопрос вертелся во мне, как юла. И сразу же пожалел. Я пожалел уже до того, как спросить. Господи! Ну кто тебя тянет за язык!
Троллейбус наконец-то доехал до конечной остановки, и мы пошли вниз по дороге, и та старушка, которая была свидетелем нашего разговора, тоже пошла, и солнце припекало почти по-весеннему, и от саженцев, росших за тротуаром, пахло теплой хвоей.
Мы пошли по кедровой аллее, где стояла такая тишина, что было слышно, как с ветки на ветку перепархивали сойки, а горлицы, выхаживающие по узорчатым плитам, гортанно переговаривались.
— По сути, он был несчастным человеком, внимательным и по-своему любящим нас и дом...
— Христосиком, — сострил я, но Анна не оценила моего остроумия.
— ... всю жизнь битым на работе, пока не выбился наверх... сколько это стоило маме, кто знает... их тихие разговоры на кухне, подальше от детей... самое страшное, что он и меня научил никому не верить — ни ему, ни матери, ни самой себе, ни школе (и я едва не спросил: "А мне?", но было достаточно и одного раза), — все время было ощущение будущего, но в другом мире, понимаешь? безо лжи... Теперь-то я понимаю, не дано ему было, не дано. Не умел он делать ничего — ни плохого, ни хорошего.
Я промолчал. Я едва не согласился — уж очень приятное объяснение, подходящее для моей картинки, от которой и так тошнит.
Мы дошли до сада, купили билеты и присоединились к какой-то группе, и я старательно прятал за спину бутылку, чтобы не сбивать женщину-экскурсовода с объяснений на ботаническую тему.
Мы спускались все ниже и ниже, с одной террасы на другую, и панорама за ветвями елей, пятнистых раскидистых платанов, рыхлоствольных секвой, зарослей слоновьей травы, пальм, тополей почти не менялась.
— Молодые люди... — Кто-то тронул меня за рукав, и я, обернувшись, увидел давешнюю старушку в белой шали (но теперь платок покоился на плечах, потому что солнце к полудню припекало вовсю): внимательные глаза, необычайно сухие под седыми кустистыми бровями и тонкий пробор в седых волос. Она разглядывала нас с неменьшим интересом, чем слона в посудной лавке.
Экскурсия кончилась, и мы остались одни на тенистой аллее — я, Анна и эта старушка.
Старушка обвела нас с Анной долгим взглядом и сказала после некоторой паузы, во время которой я успел бросить на Анну взгляд и обнаружил, что она смотрит на старушку с почти дочерней нежностью.
— Такие молодые, интересные люди... и так трогательно ладят... как приятно смотреть... — Она замолчала, вдруг уступив в своем решении неизвестно кому или устыдившись наших лиц, впрочем, последнее, вероятно, имело отношение лишь ко мне, но только не к Анне.
Анна улыбнулась вначале мне (улыбка было более чем мягка), а потом — ей и, наклонившись, поцеловала старушку в щеку:
— Спасибо...
Старушка сразу приободрилась.
— Я хочу сказать, что вы редкая пара... такого сейчас уже не встретишь...
— Надолго ли... — тихо прошептала Анна, и шея, и гладкий чистый висок, где след расчески в черных волосах запечатлелся, как мазок кисти художника, на мгновение принял твердость прохладного мрамора.
— Я хочу подарить вашей жене вот это, — старушка перевела на меня свои сухие глаза, — только осторожнее, может внезапно заболеть голова. У вас не болит голова? — Впрочем, вопрос носил чисто условный характер, ибо Анна не обратила на предупреждение ни капли внимания, а приняла веточку, усыпанную желтовато-белыми цветами, как час назад принимала от меня букет — так, словно это букет роз, присланный из парижского цветочного салона.
— Спасибо... — сказала Анна. — А это вам, — и отдала мои цветы. |