— Ну зачем же так, Галя... — сказал я, производя над собой усилие нравственного порядка.
Глазки сверкнули, как два ужонка в траве, носик превздернулся, и она выпорхнула вон, а я переоделся в рубашку и сел заполнять историю болезни.
— До свидания, Роман Александрович. — Через несколько минут ехидная мордашка просунулась в дверь.
Без шапочки она выглядела еще привлекательнее.
— Всего хорошего.
— Приятного вам вечера с этой дамой...
— Спасибо, спасибо, — не уступал я.
— Больше на меня не рассчитывайте...
— Ничего, ничего, я подожду, — сказал я, не особенно огорчаясь.
— Козел надутый, — сказала она.
— Коза драная, — ответил я.
И мы приятно разулыбались и раскланялись, даже, наверное, чересчур сахарно.
И ей богу, я пожалел, что не спустился с нею в пекло двора, чтобы отправиться в ресторан или бар. Куда там еще водят молоденьких девушек, у которых губки блестят от несмываемой помады, а глазки — от новизны ощущений. К середине вечера между нами установились бы очень дружеские отношения (и даже более того), и нам было бы уютно и весело, а позднее мы бы поехали ко мне, и это было бы очень приятное времяпровождение — вполне в стиле мужчины моих лет, когда одна сторона, не настаивая, ждет (в силу всеведенья), а другая так и рвется запрыгнуть в постель в силу наивности, глупости или преднамеренности.
Но я дождался смены, заглянул к Нине Ивановне в реанимационную, где уже дежурила жена прооперированного, выписал рецепт и сказал, что надо достать это лекарство, так, на всякий случай, и отправился к матери.
... — Тебе правда этого хочется? — спросила тогда Анна.
А я застыл в позе верблюда, вслушивающегося в свое чревовещание, и соображал.
При всей своей нарочитости фраза заслуживала того, чтобы над ней задуматься немного больше, чем ты подумал бы в юности, потому что в юности я бы ответил сразу и незамедлительно: "Да!"
Она не ждала ответа. Она просто знала его заранее. Да и я тоже знал.
— Ты же неглупый человек, — добавила она все же несколько жестоко, как умела делать, когда ее не очень заботил лично я, о чем мне приходилось догадываться по ее отрешенно-хитроватому взгляду, ибо ее фантазии, ограниченные рамками сыроедения, сведений о Брегге, Озаве, двух-трех новых, не перемотанных клубков шерсти, выкроек из Бурды, проектов дачного домика, пересудов с приятельницами — не выходящие из разряда чисто женских; обыденных развлечений: мокрый носовой платок по поводу очередной мыльной оперы, двойка, полученная ребенком из-за незнания принципа буравчика, слякоть на улице, осыпавшиеся цветы в вазе, Сервантес и Набоков (как раз читалась "Лолита"), утренняя прохлада или вечер с треском цикад под окном — значили больше, чем некий субъект с нудными замашками праведника, да еще к тому же зацикленный на идее фикс.
— ... и прекрасно чувствуешь, что это невозможно... сейчас невозможно (чего ждать?). — Она улыбнулась чуть-чуть равнодушно для ситуации сватовства и одновременно лукаво, потому что я домогался ответа несколько месяцев и пока ей это еще льстило.
Помню, что она была в белом махровом халате, потому что мы только что проснулись, и был воскресный день, и не надо было никуда спешить.
— Последний раз ты говорил об этом ровно неделю назад, — сообщила она и взяла с туалетного столика щетку для волос. Я знал, что расчесываться ей совершенно излишне, потому что волосы у нее были настолько густы и красивы, что прекрасно выглядели даже после сна. — Тебе еще не надоело?
— Я готов каждый день, — ответил я, глубокомысленно усматривая в своей воловости некий принцип осадного орудия.
— Дурашливость тебе к лицу, — сказала она и показала кончик языка. |