И тут во мне что-то раскололось.
Да, я мог быть правильным человеком. Со студенческих лет отбывать повинность на овощных базах, ходить в ДНД, рыть канавы под какой-нибудь кабель, сгребать листву или снег, скалывать лед зимой с трамвайных путей, подписываться на определенное количество газет, потому что это считалось показателем политической активности (интересно — какой?), косить сено, строить новый корпус больницы и делать сотни других работ, помимо основной, для которых нужны дармовые руки и мякинные головы. Кроме этого, я должен дудеть в одну дуду и делать вид, что все прекрасно, как в песенке о маркизе, и постепенно превращаться в старого брюзгу, который, сидя за кухонным столом в пижаме и стоптанных тапочках, ругает правительство, весь белый свет и завидует соседу, потому что тот в молодости лишился глаза и руки и ему начислили пенсию на сотню больше.
Вот, что меня ожидало — мантия дурака!
— Хватит с меня, во! — я черканул ладонью по горлу. — Я по уши в дерьме!
Мать отшатнулась, и в ее глазах появился испуг.
— Скажи, сколько раз нас обманывали? А? Нет, ты скажи! — загонял я ее этим вопросом и видел, что она страдает. — Ладно, я скажу. Вначале нам сказали, что отец враг, потом, когда убили, что ошиблись. Искалечили тебе жизнь так, что ты до сих пор не можешь прийти в себя. Теперь нам говорят, надо ждать и верить в лучшие времена. Нам всегда говорили об этом, нам говорили, верьте и ждите и все будет прекрасно. А я не хочу верить и ждать! Где оно, это "прекрасно"? Где? Оглянись, ведь мы же стадо баранов!
— Господи! Весь в отца... — простонала мать и закрыла глаза.
И тут весь пар вышел и давление упало, но какой-то клапан по-прежнему продолжал травить.
Так мы стояли в тягостном молчании, как на похоронах, но с тем отличием, что в квартире не было покойника, тошнотворного запаха формалина и венков из искусственной хвои. И, пожалуй, пора было убираться и не появляться месяца два, но мне не хотелось портить этот день окончательно. Хотя, что в нем еще можно было испортить?
Тогда мы вернулись к столу.
Отчим уже повеселел и пил нарзан.
— Если тебе так чешется, пиши, о чем пишут все, — посоветовал этот стертый Пятак с заметным энтузиазмом. — Вот, пожалуйста, — и он назвал фамилию молодого писателя, который выпускал вторую книгу.
Что я мог ответить? Я мог сказать, что это куча повторений, которых достаточно в любом журнале, с некоторыми вариациями, выдаваемыми за новизну, словно автор вошел в сговор с самим собой и не хочет или не может перешагнуть заповедную черту. Невольно напрашивался вопрос, как вообще можно пробиться с таким уровнем, и я, грешным делом, подумывал, а не обошлось ли здесь без "всемогущей руки".
И в этом я мог лукавить перед кем угодно, но только не перед самим собой.
Я был в то лето Твердолобым Идеалистом.
Я черпал непогрешимость из Прошлого и упивался этим.
Я принадлежал к секте чарвако-локаятиков и не признавал компромиссов, ибо:
если вы признаете компромиссы, то у вас нет уверенности не только в Настоящем, но и в Будущем;
если Сущность — это бесконечность, то Фатализм — это неизбежность.
В определенном смысле я был продуктом этого Прошлого, выпестованным им из реальностей сегодняшнего мира.
Со времен Понтия Пилата человеческая натура изменилась так же мало, как зелень во дворе за ночь, когда вы спросонок выходите в сад и видите голубоватую пелену в кронах яблонь от прошедшего ночью ливня. И я мог сказать об этом. И не всем это нравилось.
К Истине легко приходить задним путем. Это лишает вас лавров первооткрывателя, но зато гарантирует здоровое пищеварение, ибо что такое Истина, как не хорошо переваренное Прошлое. Если Истина напрямую зависит от Прошлого, то и Прошлое так же зависит от Истины. |