Изменить размер шрифта - +
К 20 июля только-только начала краснеть земляника.

Перед Касимовом дорога ныряла в глубоченный овраг и потом долго петляла по высокому откосу, поросшему соснами. Вот он, город моей детской мечты, соблазн моей юности. Касимов той поры – это пароходы с хлопающими плицами колес, это пристань с пестрой горластой толпой пассажиров, с крутыми сходнями на булыжную мостовую, где все заставлено было телегами, дрогами, тарантасами с мешками, саквояжами, сундучками; сено повсюду: и в задках на телегах, и под телегами, и прямо на дороге; его едят лошади, им укрыты возы с добром, на нем спят, и пьют, и в карты режутся. А в воздухе тяжкое сопение и гудки пароходов, лошадиное ржание, поросячий визг, залихватские припевки страданья под гармонь и проникновенный затейливый мат. «Срамословье в них пред отцы и пред снохами…» – изрек когда-то наблюдательный летописец о славянском племени вятичей.

Касимов – это крутые каменистые въезды на базарную площадь с тяжелой колоннадой приземистых торговых рядов, с блистающими главами шатровых церквей, с высокой кирпичной колокольней исполинского собора (ее уже разобрали), с чистыми мощеными прямыми улицами, с белой татарской мечетью, с минаретом, на шпиле которого ущербленный покосившийся месяц.

– Видал, месяц завалился набок? Это в него Петр Первый стебанул. Приехал сюда на своем ботике и спрашивает: «Что-то у вас за басурманская обитель?» – «А это, – отвечают, – молельня татарских царей». – «А ну-ка, – говорит, – и я помолюсь». Забил в пушку ядро, приложился ды ка-ак шандарахнет.

Касимов – это пряно и душно пахнущие овчины, и чищенные пемзой, отдающие подпалиной белые и черные валенки, тяжкие тулупы, сети, бубенцы, мерлушковые шапки и воротники, щегольские шевровые сапожки на высоком каблучке и яловые болотные сапожища.

Касимов – это самое заветное здание с высокими готическими окнами, с красным затейливым карнизом, с парадной двустворчатой дверью, возле которой учащенно и сладостно билось когда-то мое юное сердце. – Касимовский индустриальный техникум. «Чего робеешь? Входи, поступай!» – «А где жить? На какие шиши? На что ездить сюда за пятьдесят верст?» Так и не поступил – капиталу не хватило.

Летний Касимов был весь перекопан и закрыт для проезда. Долго объезжал город в длинной веренице рычащих грузовиков. При выезде на асфальт забуксовала моя «Волга», села в песке посреди проезжей части. Вмиг захлопали дверцы грузовиков, подбежали три шофера и с прибаутками, с матерком вытолкнули мою машину. Веселый, общительный народ мои земляки.

Переправа на реке стояла возле Толстикова, в двадцати пяти километрах ниже Касимова. Дорога до переправы – одно удовольствие, асфальт свежий, ни выбоин, ни ухабов. И снова пустынность, тишина. Зато уж после реки, от Толстикова до Потапьева, не только что асфальта, булыжника порой нет. И дороги нет. Ездят по полю: по овсам, по ржи, по картошке, по лесным вырубкам, по лесным полосам вдоль березовых рядков и даже по оврагам ездят, но только не по проезжей части. Здесь, на бывшей Муромской дорожке, сядешь за милую душу и версты не проехав: ухабы крутые, глубокие, как воронки после беглого артобстрела; колеи – что траншеи полного профиля, ляжешь на дифер – ни один трактор не стащит. Двадцать семь километров до Потапьева ехал я три часа. А ведь не так давно, в конце пятидесятых годов, дорогу выложили заново камнем, в те самые годы, когда гремела Рязань, когда шумно строили большое Рязанское кольцо.

Я жил в ту пору, летом, здесь, в Высоких Полянах, у своего школьного товарища Петра Михайловича Бочкарева, завуча местной средней школы. Хозяйка его в Москву уехала сдавать экзамены в институт, а мы целыми днями пропадали на лугах, рыбу ловили. Вечерами заходил племянник Петра Михайловича, Иван, колхозный молоковоз, и заводил один и тот же спор: где лучше жить: в городе или в деревне? «В городе куда хошь можно пойти и чего хошь можно купить.

Быстрый переход