Трещины в асфальте трущобных секторов хороши одним – тут и там я вижу заплатки из маргариток, растущих где попало, маленькие зеленые и бирюзовые пятнышки на серой улице. Инстинктивно нагибаюсь и срываю несколько штук. Мамины любимые.
– Эй, парень. Тебе говорю.
Я поворачиваюсь – кто меня зовет? Мне требуется несколько секунд, чтобы разглядеть ее, такая она маленькая. Старушка стоит у стены заброшенного здания, дрожит на холоде. Она почти согнулась пополам, ее лицо бороздят глубокие морщины, одежда на ней страшно потрепанная, и я не могу понять, где начало, где конец – это сплошной ком тряпья. У ее грязных голых ног стоит потрескавшаяся кружка, но внимание мое привлекает другое: забинтованные руки. Как у моей матери. Когда она понимает, что привлекла мое внимание, ее глаза загораются слабым светом надежды. Не уверен, узнаёт ли она меня, правда, я не знаю, насколько хорошо она видит.
– Не найдется монеточки, мальчик? – хрипит она.
Я тупо копаюсь в карманах, достаю небольшую пачку. Восемьсот республиканских долларов. Еще недавно я бы жизнью рискнул ради таких денег. Наклоняюсь к старушке, вкладываю их в трясущуюся ладонь, сжимаю обмотанные руки:
– Спрячьте. Никому не говорите.
Она ошарашенно смотрит на меня, раскрыв рот, а я выпрямляюсь и иду дальше. Кажется, она окликает меня, но я не оборачиваюсь. Не хочу снова видеть ее забинтованные руки.
Несколько минут спустя я на перекрестке Уотсон и Фигероа. Мой дом.
Улица почти не изменилась – я ее такой и помню, только теперь дом моей матери заколочен досками и заброшен, как и многие другие здания в трущобных секторах. Может быть, там поселились какие-то люди, набились в нашу старую спальню или дремлют на полу в кухне. Света внутри не видно. Я медленно подхожу к дому, и меня охватывает ощущение, будто кошмар продолжается. Может, я так еще и не проснулся. Карантинные ленты больше не перегораживают улицу, чумных патрулей поблизости нет. Я подхожу к дому: на потрескавшемся бетоне у крыльца все еще виднеется кровавое пятно, хотя теперь оно едва заметно. Оно потемнело и выцвело, стало совсем не похоже на то, что я помню. Я в оцепенении смотрю на пятно, потом обхожу его и иду дальше, крепко сжимая в руке букетик маргариток.
На двери знакомый красный крест, он тоже повыцвел и пооблупился; к дверной раме прибиты гниющие доски. Некоторое время я стою там, водя пальцем по полосам краски. Несколько минут спустя я выхожу из полузабытья и направляюсь к задней стене дома. Половина забора обрушилась, и крохотный дворик открыт взглядам соседей. Задняя дверь тоже заколочена, но доски такие гнилые, что достаточно лишь надавить, чтобы они с треском развалились в щепки.
Я толкаю дверь и вхожу внутрь. Снимаю кепку, и волосы падают мне на спину. Мама всегда просила нас снимать в доме головные уборы.
Глаза привыкают к темноте. Я делаю несколько бесшумных шагов и вхожу в нашу маленькую гостиную. Дом, вероятно, заколотили, следуя некоему стандартному протоколу, но мебель внутри не тронули, она лишь покрылась слоем пыли. Немногие пожитки нашей семьи остались на своих местах точно в таком состоянии, в каком я видел их в последний раз. Портрет прежнего Президента висит посреди дальней стены на самом приметном месте, а одна из ножек деревянного обеденного стола по-прежнему укреплена десятками картонных обрезков. Стул лежит на полу, словно кто-то встал с него в спешке. Я вспоминаю: Джон. Мы все тогда кинулись в комнату Идена, чтобы спрятать его до прихода чумного патруля.
Спальня. Я направляюсь к узкой двери. До нее всего несколько шагов. Да, здесь тоже все осталось в неприкосновенности, разве что по углам появилась паутина. Растение, которое притащил когда-то Иден, все еще стоит в углу, хотя оно уже умерло, листья и стебли почернели и завяли. Я несколько секунд гляжу на него, потом возвращаюсь в гостиную. Обхожу обеденный стол. Наконец сажусь на свой стул. |