Никаких пузырьков не было и в помине. Ряска, как жир на прокисшем супе, даже не шевелилась. Я уже готов был закричать от страха и обратил испуганное лицо к домам, чтобы звать на помощь, как услышал за спиной булькающий звук и увидел выскочившую из пруд голову Берэлэ, черную, как у негра, от комьев грязи, с прядями длинных водорослей на больших оттопыренных ушах и с белой улыбкой в тридцать два квадратных зуба. Он затряс головой, как собака после купания, чтобы стряхнуть ил с лица, и крикнул мне радостно:
— Нашел!
Затем он поплыл ко мне, загребая одной рукой. Берэлэ, грязный как черт, вышел на берег и зашлепал по кочкам, таща за собой мокрый, пропитанный черным илом мешок.
— Спорю, они — живые! — победно выдохнул он мне в лицо. — Развязывай быстрее!
Я упал на колени, стал рвать веревку. Узел, намокнув, совсем окаменел и никак не поддавался. Берэлэ, вздрагивая от озноба, шарил руками по мешку, нащупывая тельца щенят, и торопил меня:
— Они еще дышат! Скорее! Узел не поддавался.
Мы стали рвать его зубами. Сначала по одному, потом оба вместе. Стоя на четвереньках. Уперевшись лбами, как два пса, и даже рычали от нетерпения. Нужен был нож. Любой. Даже маленькая безопасная бритвочка, которой чинят карандаши. И щенки были бы спасены. Но ножа не было. Мы исступленно рвали зубами мокрую пеньковую веревку на волокна (у меня потом долго шатались передние зубы), и когда, уже совершенно выдохшись, развязали наконец мешок, было поздно. Мокрые слепые щенята не подавали никаких признаков жизни. Мы разложили их в ряд на траве, и они лежали, беспомощно устремив к небу тоненькие лапки и вздутые розовые животы.
Берэлэ прикладывал ухо к каждому животику, пробовал сделать щенятам искусственное дыхание по системе Сильвестра и Шеффера, как учили наших мам, в предвидении скорой войны, приводить в чувство раненых. Он складывал щенятам, как людям руки, передние лапки на груди и потом широко разводил их в стороны. Раскрывал забитые илом ротики и дышал туда изо всей силы, надеясь таким путем оживить бездыханные трупики. Тщетно. Щенята были мертвы бесповоротно, и нам обоим захотелось плакать. Но на Инвалидной улице мальчики не плачут. Это не принято. Когда им больно, они кричат, потому что крик заглушает боль и тогда становится легче.
Нам не было больно, нам было горько. Мы сжали зубы и с тоской смотрели на мертвых щенят, словно это были наши младшие товарищи, павшие в неравной борьбе, а мы оказались слишком слабы, чтобы их защитить.
Оставалось лишь одно: воздать жертвам преступления посмертные почести и похоронить в братской могиле, как это было сделано в нашем городе с героями революции. Мы решили похоронить их тоже на высоком месте, где сухая земля, и нашли подходящий укромный уголок за нашим домом. Не откладывая, стали рыть братскую могилу. Земля была действительно сухой и твердой, как камень. Лопата ее не брала. Сообразительный Берэлэ послал меня за топором, и дальше все пошло как по маслу. Берэлэ, как дровосек, с размаху врубался топором в землю, мельча и кроша ее, а я руками выгребал из ямки. Мы работали как хорошо налаженный механизм. Когда топор взлетал вверх, я быстро опускал руку в ямку. Когда топор шел вниз, я успевал вытаскивать землю. И ямка становилась все глубже, а вокруг нее росли холмики рыхлой земли. Так всегда получается, когда делают дело с умом. А Берэлэ отличался исключительной смекалкой и выдумкой.
Подвел его я, шлимазл. Зазевался на мгновение и сунул руки не вовремя. Острие топора врезалось в мой безымянный палец. В самый кончик. Раздробив ноготь и сломав кость последней фаланги. Кровь хлынула через комья земли, облепившие палец, как ручейки весной из-под снега. Я завертелся на одной ноге волчком и закричал как недорезанный, потому что плакать не умел, а криком можно успокоить боль. На мой крик прибежала мама и закричала на всю улицу, что этот бандит, выкрест, хулиган и вор отрубил мне руку. Стали собираться соседи, а отец Берэлэ, грузчик Эле-Хаим Мац, уже бежал к нам, снимая на ходу ремень. |