Изменить размер шрифта - +
К обеду их нашествие кончалось, и они исчезали, словно испарившись в воздухе.

Их знали не по именам, а по кличкам. И они охотно откликались на клички. Я даже думаю, что они своих подлинных имен и не знали. И хоть в СССР была строгая паспортная система и каждый гражданин был обязан носить с собой удостоверение личности, они, нищие, уверен, документов никаких не имели, и никто этих документов у них не спрашивал. Как не спрашивают документа у козы. Хотя нет, вру. Коза должна быть обязательно зарегистрирована, чтобы взыскивать с ее хозяина налог. С нищих ничего не взыскивали. Что с них возьмешь? Пару вшей да сухую корку хлеба?

Жители нашей улицы жалели нищих и не обижали их. У каждой хозяйки на кухне хранилось немного мелочи про запас, чтобы дать милостыню сразу, когда нищий войдет, и не бегать за деньгами в глубину дома. Потому что иначе оставалась без присмотра кухня, кипящие горшки в печи и на примусе, и сам нищий тоже оставался один на кухне и мог не устоять перед соблазном стащить что-нибудь.

Но это были нищие свои, домашние. Они были такой же частью пейзажа нашей улицы, как чугунная водопроводная колонка, где балагулы поили своих широкозадых, с мохнатыми ногами коней-тяжеловозов, и как огромная столетняя ель на углу. У ели были большие темные лапы, и на самой вершине мотались на ветру обрывки женской шали. Оттуда, по преданию, спрыгнула, сойдя с ума, богатая старуха, когда у нее после революции отобрали и национализировали мельницу, на которой работал теперь грузчиком отец моего друга Берэлэ Маца. А шаль ее зацепилась за еловые лапы и висит уже много лет, все больше истлевая под дождями и снегом. Снять ее никто не пробовал — слишком высоко надо лезть. А как туда забралась сумасшедшая старуха — одному Богу известно.

Так вот, если бы нищие в один день исчезли с нашей улицы, мы почувствовали бы себя так же неуютно, как если бы балагулы перестали поить своих коней у колонки или кто-нибудь срубил бы древнюю темную ель: улица потеряла бы свое лицо.

Но в городе были еще и другие нищие — более высокого класса, которые не опускались до того, чтоб ходить из дома в дом, собирая жалкую дань, а стояли, как часовые на посту, каждый на своем излюбленном месте, на главной улице города, именуемой Социалистической, и не просили милостыню, а лишь снисходительно брали ее у прохожих, словно оказывали им, прохожим, честь. Я бы даже не назвал это милостыней. Они брали плату за концерт, которым потешали публику. Эти нищие были достопримечательностью нашего города. Как мраморный памятник героям гражданской войны, высившийся неподалеку на покрытой булыжником площади. Одеты они были так живописно, что я до сих пор уверен — у театрального художника не хватило бы фантазии так обрядить артистов, понадобись это ему по ходу пьесы.

Особенно я запомнил двух нищих. Одного звали Копейка. Он стоял зимой и летом в старом овчинном кожухе с неимоверными дырами, откуда наружу вылезала шерсть, на ногах — плетеные лыковые лапти, какие в старой России носили крестьяне, у которых на покупку кожаной обуви не было денег. А на голове кокетливая женская фетровая шляпка с полями и красным гусиным пером, воткнутым за шелковую ленту. Все его лицо до кустистых бровей заросло дремучей седой бородой, из которой торчал только нос. Он был беззуб, и когда жевал, лицо съеживалось гармошкой, борода сливалась с бровями и даже нос исчезал, утонув в седых лохмах.

Копейкой его звали из-за аттракциона, которым он кормился. Состоял этот аттракцион вот в чем: кто-нибудь из прохожих давал ему медную копейку, пятак или гривенник он не принимал; только копейку, и закладывал ее в правый глаз, прижав лохматой бровью.

— Я вижу Москву! — громко объявлял он публике, которая всегда толпилась перед ним.

От нашего города до Москвы было, быть может, тысяча километров.

— А что ты там видишь? — потешаясь, обязательно спрашивал кто-нибудь.

Я вижу Кремль, — оповещал Копейка.

Быстрый переход