Тогда я решил, что остается одно — подождать, может быть, Анна вернется. И я стоял, прислонившись к дереву, изредка, с каждым разом все печальнее, окликая Анну, а мимо меня, шепчась в темноте, проходили пара за парой. Меня стала заливать усталость, и я опустился на землю под деревом, все еще не выпуская из рук туфли. Не знаю, сколько протекло времени, постепенно печальная тишина пала на меня, как роса. Я перестал звать и ждал молча. Похолодало. Теперь я знал, что Анна не придет.
Наконец я поднялся и растер затекшие ноги. Я вышел из сада Тюильри. Улицы были усеяны брошенными игрушками. Вздымая волны разноцветной бумаги, усталые люди расходились по домам. Праздник кончился. Я влился в общий поток и, продвигаясь вместе с другими в сторону Сены, все думал о том, с какими мыслями и по каким улицам, может быть совсем близко отсюда, Анна бредет босиком к себе домой.
Глава 16
Я ждал, чтобы зашло солнце. Уже несколько дней, как я вернулся на Голдхок-роуд. Солнце очень медленно передвигалось по белой стене больницы, и карниз, опоясавший стену на уровне моих глаз, отбрасывал длинную тень. Тень все вытягивалась, меняя направление, и голова моя поворачивалась на подушке следом за нею. В полдень белая стена блестела, но к вечеру блеск погас, и свет, теперь более мягкий, шел как бы изнутри бетона, обнажая малейшую неровность. Изредка между стеной и моими окнами пролетала птица, но мне всегда казалось, что это игрушка на веревочке, а не живая птица, которая, миновав белую стену, полетит дальше и, может быть, сядет на дерево. На стене больницы ничего не росло. Я пытался вообразить, что на карнизе поселились растения — влажные плети с длинными листьями-пальцами, свисающие из щелей, расцвеченные пятнистыми цветами. На самом деле там не было ничего, и даже воображению стена противилась, оставаясь гладкой и белой. Еще два часа, и солнце зайдет.
Когда зайдет солнце, я, может быть, усну. Днем я не давал себе спать. Дневной сон — это проклятье, после него просыпаешься разбитый и уничтоженный. Солнце его не терпит. Оно забирается вам под веки и насильно их раздвигает; а если вы завесите окна черными шторами, подвергает вашу комнату осаде, так что вы, не выдержав духоты, с безумными глазами, шатаясь, добираетесь до окна и срываете шторы, и тогда вам открывается страшное зрелище — ослепительный дневной свет за окнами комнаты, где вы только что спали. Для человека, засыпающего днем, имеются свои, особые кошмары — короткие нервные сны, которые умещаются в считанные минуты тревожного забытья и, прорываясь в сознание, тотчас смешиваются с каким-нибудь ужасом яви. Таковы эти пробуждения — словно проснулся в могиле: открываешь глаза и лежишь замерев, стиснув руки, дожидаясь, когда заговорит, назовет себя эта мука; а она еще долго давит тебе на грудь, не произнося ни слова.
Я боялся уснуть. Чуть подступала дремота, я старался принять менее удобное положение — это было нетрудно, поскольку я лежал на походной койке Дэйва, таившей в себе в этом смысле бесчисленные возможности. Койка была из тех, у которых холст натянут на жесткую раму, опирающуюся на четыре стальные ножки в форме W. Там, где ножки соединяются с поперечинами рамы, поддерживающей холст, торчат кверху жесткие шишки. Мне всегда удавалось устроиться так, чтобы одна из этих шишек впивалась мне в ребра либо в спину. И я лежал, весь скрючившись, пока дремота не рассеивалась и не сменялась болезненным оцепенением, которое — я это знал по опыту — может длиться очень долго, не переходя в черноту сна.
Мою подушку подпирал рюкзак Дэйва, в который была затиснута слипшаяся масса из годами не вынимавшейся обуви и старой одежды, и, когда подушка, соскользнув, падала на пол, я лежал головой на рюкзаке, вдыхая исходивший от него аромат застарелого пота. Видеть окно мне было необходимо. Солнце все двигалось по стене.
Марс был где-то поблизости. Он лежал так тихо, что время от времени я начинал искать его глазами — не ушел ли; и неизменно он оказывался на месте и отвечал на мой взгляд. |