Изменить размер шрифта - +
Но мне он не мог сказать ничего серьезного. Да и я не мог объяснить ему, что у меня на душе. Разве мог я сказать, что утром читал гегелевскую «Феноменологию», страницы о свободе и смерти? Или что размышлял об истории человеческого сознания, особое внимание уделяя скуке? Или о том, что эта тема занимает меня уже долгие годы, что я обсуждал ее с покойным поэтом Фон Гумбольдтом Флейшером? Да никогда. Такой разговор я не завел бы даже с астрофизиком или с профессором экономики или палеонтологии. В Чикаго много прекрасного и волнующего, только культура не имеет отношения ни к первому, ни ко второму. Мы живем в городе, пропитанном Разумом, но лишенном культуры. Разум без культуры – так называется игра, в которую играют повсеместно. Да, да, именно так! Я смирился с этим давным‑давно.

В тот момент глаза Лангобарди смотрели в стороны и, казалось, могли видеть за углом, как какой‑нибудь перископ.

– Образумься, Чарли. Бери пример с меня, – добавил он.

Я искренне поблагодарил его и пообещал:

– Попытаюсь.

Итак, в тот день я припарковался под неприветливыми колоннами клубной стоянки позади здания. Потом поднялся на лифте и вошел в парикмахерскую. Как и всегда, в зале суетились три мастера: огромный швед с крашеными волосами, сицилиец, верный своим привычкам (даже небритый), и японец. Все трое – со взбитыми прическами, в одинаковых надетых поверх рубашек желтых восточных халатах с короткими рукавами и золотыми пуговицами – держали в руках парикмахерские орудия, выплевывающие горячий воздух из голубых сопел, и формировали укладку клиентам. Я зашел в клуб через туалетную комнату, где Финч, настоящий Джонни Финч, освещенный неясным светом ламп, укрепленных над раковинами, ссыпал в писсуар груду ледяных кубиков. Лангобарди, ранняя пташка, был уже здесь. В последнее время он носил небольшую челку, на манер английского деревенского церковного старосты. Голый Вито оторвался от «Уолл‑стрит джорнэл» и коротко улыбнулся мне. И что дальше? Но как я мог открыть новую страницу взаимоотношений с Лангобарди? Оседлать стульчак рядом с ним, упершись локтями в колени, заглянуть в лицо и ни с того ни с сего излить ему душу? Мог ли я сказать прямо в глаза, распахнутые сомнением и недоверием: «Вито, мне нужна помощь»? или «Вито, кто такой этот Ринальдо Кантабиле?» Я почувствовал болезненный удар сердца – давно оно не билось так сильно, разве что десятью годами прежде, когда я собирался сделать предложение женщине. Лангобарди то и дело оказывал мне небольшие знаки внимания, например, заказывал для меня столики в ресторанах, где никогда не бывает мест, но вопросы о Кантабиле относились уже к разряду профессиональных консультаций. Клуб для этого не подходит. Вито однажды выговаривал Альфонсу, одному из массажистов, когда тот задал мне вопрос о книгах:

– Оставь человека в покое, Ал. Чарли приходит сюда не для того, чтобы говорить о своей работе. Мы здесь, чтобы отвлечься от дел.

Когда я рассказал об этом Ренате, она заметила:

– Значит, вы близкие друзья.

Но теперь я понял, что к Лангобарди я не ближе, чем к «Эмпайр Стейт билдинг».

– Сыграем партию? – предложил он.

– Нет, Вито, не могу. Я приехал забрать кое‑что из своей ячейки.

Обычные метания, думал я, возвращаясь к своему изуродованному «мерседесу». Как типично для меня. Обычный порыв – найти поддержку и опору. Найти человека, который пройдет рядом со мной по крестному пути. Совсем как папа. И где же папа? А папа – на кладбище.

 

* * *

 

В мастерской мой «мерседес» вызвал вполне понятное недоумение и подогрел любопытство раздувающегося от важности управляющего и техника в белой спецовке, но я отказался отвечать на вопросы.

– Не знаю, что случилось, Фриц.

Быстрый переход