Я не стал прямо сейчас заострять свое внимание на анализе его поведения, решив сделать это позже, после окончания проповеди.
Сильный голос монаха зазвучал под сводами церкви. Его речь временами грохотала, как гром, то серебристо журчала, словно лесной ручей, увлекая за собой умы собравшихся здесь прихожан; слушатели то шумно восторгались, отпуская заковыристые словечки, то затихали, вслушиваясь, стараясь не пропустить ни одного его слова. Монах, как бог-громовержец, метал молнии против человеческих грехов, таких, как ублажение плоти, сладострастие и гордыня, затем вдруг, сменив тон и ослабив напряженность, стал жаловаться на пороки дворянства, после чего переключился на дурное правосудие городов и государей. Когда он добрался до особы короля Людовика, тон его сменился, он больше не был дерзким и обличительным, а наоборот стал мягким и благожелательным, при этом сделал паузу, чтобы народ мог воспринять и понять его доброжелательные увещевания. Толпа замерла, затаив дыхание, женщины в упоении прямо впились глазами в лицо красивого проповедника; все ждали, что он скажет. Не трудно было догадаться, что именно станет для них откровением, к которому монах довольно умело их подвел – и оно прозвучало. Да, наш король добр, он любит свой народ, а вот окружающие его советники – именно те люди, которые их притесняют, душат налогами, мучают и казнят. Монах еще больше понизил голос и заговорил в наступившей тишине почти мягко, не глядя на лица и возведя очи к небесам: они, те самые злодеи, которые представляют опасность для короля, для страны, для народа.
«Ловко и умно повел речь, а какая концовка у него гладкая получилась. Причем его тон не утверждает, он как бы говорит, что это мои мысли вслух, а если не прав, то поправьте меня. Язык у тебя хорошо подвешен, только здесь есть одна странность. Если ты агент врага, то почему так открыто проповедуешь? Или тебя так используют? Но это же глупо. Десяток проповедей и ты сгорел. Или тут что-то другое?»
За всеми этими мыслями я не заметил, как проповедь подошла к концу, и горожане, возбужденно обсуждая его речь, стали медленно расходиться. Гошье вышел со своими людьми вместе с толпой, а я остался. Спустя несколько минут в храме осталась лишь небольшая группа из мужчин и женщин, окружившая проповедника, какое-то время они о чем-то оживленно говорили, после чего ушли, за исключением одной женщины. Она, похоже, осталась, чтобы задать один-единственный вопрос, а когда получила ответ, на ее порозовевшем лице невольно расцвела улыбка. Я вышел перед ней и, быстро подойдя к Гошье, сказал:
– Монах пойдет к женщине, которая сейчас выйдет. По пути к ней его…
– Не учи меня! – резко оборвал он меня, потом, подойдя к своим солдатам, стоявшим поодаль, незаметно показал на проходившую мимо женщину и быстро что-то сказал, затем, вернувшись ко мне, с минуту разглядывал.
– Ты, сильно изменился, Ватель, вот только никак в толк не возьму, как с таким дерьмом могло подобное случиться. Вот чего ты не сдох сразу, чтобы порадовать меня? – Гошье, похоже, все еще не терял надежды вывести меня из себя.
Стоило монаху выйти из храма, как двое солдат двинулись ему вслед, а третий, с большой полотняной сумкой через плечо, остался. Когда он переступил с ноги на ногу, раздался негромкий металлический лязг.
«Узнаю сумку. Сам с такой ходил. Значит, Гошье палача с собой прихватил. Похоже, у него вся программа для монаха расписана».
Стоять с заместителем прево возле церкви мы не стали, а пошли в расположенную недалеко таверну, оставив дежурить на площади солдата. Уже начало темнеть, когда в таверне появился один из солдат. Подойдя к столу, за которым мы сидели, он сразу докладывать не стал, а вместо этого бросил на меня косой взгляд. Я усмехнулся, а Жильбер поморщился:
– Говори при нем.
– Как вы велели, господин. |