В конце концов Ковалеву стало совестно за свои злопамятство, недоверчивость, будто уличил себя в чем-то недостойном.
— Я рад тебя видеть, — сказал он искренне, кладя ладонь на рукав кителя Пашкова.
— А и тебя, — положил поверх руки Ковалева свою Пашков. — И, знаешь, — словно через силу, но вовсе не оправдываясь, а как бы успокаивая, тихо сказал он, — если я чего и добился в жизни, то только собственным трудом… Можешь мне поверить.
Вероятно, об этом и не следовало говорить, но верх взяло желание сбросить хотя бы тень подозрения, что какую-то роль сыграли отцовские связи.
Пашков говорил правду. Он был командиром батареи, дивизиона, не искал легкой тропы. Уже имея двух детей, учился в академии, нес службу в отдаленных гарнизонах, не сетуя на нее. Наедине с собой, вспоминая о юности, был благодарен товарищам за то, что сделали они для него.
Когда Пашкова порой заносило, а бывало и такое, находил силы скручивать себя.
И если теперь у него в полку появлялся человек, чем-то напоминавший ему Осман-пашу, Геннадий Степанович строгой требовательностью и дружелюбием старался сократить для него сроки «очеловечивания».
— У тебя большая семья? — спросил Ковалев.
— Сам-пят. Сын учится в химическом институте, две девицы — на выданье. И жена Лариса. Ты, возможно, видел ее, когда мы учились в Ленинграде.
Лариса, после окончания консерватории, ездила всюду с Геннадием, куда посылали его служить. Где преподавала в музыкальной школе — и он отвозил ее за десятки километров на работу и привозил оттуда, — где давала концерты.
Пашков никогда не чинил ей препятствий в гастрольных поездках, хотя внутренне остро переживал и разлуки, и невозможность дать Ларисе, великолепной пианистке, большой простор.
Он порой даже поражался своей приверженности семье. Все эти, в юные годы напускные, замашки присяжного донжуана были смешным мальчишеством, не выражали, оказывается, его истинного существа.
— О твоих семейных делах мне писал Семен, — сказал Пашков.
— Он недавно переведен в наш военный округ, но я его не видел.
Павел Харитонович без конца дурачится, разыгрывает охмелевшего человека.
— А па-а-звольте вмешаться? — обращается он к Геннадию, и щелочки глаз на круглом лице становятся еще уже.
— Попробуй, — говорит Пашков, улыбаясь.
— А-а п-а-а-звольте не позволить? — Бритая голова безвольно качается.
Пашков смеется.
— Володька, — обращается Снопков совершенно трезвым голосом к другу. — Я извиняюсь, у меня соскакивает вопросик.
— Уже соскочил?
— Вот-вот соскочит… К тебе в полк корреспонденту приехать можно?
Снопков, командуя батальоном, заочно окончил в университете факультет журналистики, потом заведовал отделом боевой подготовки в окружной газете, а сейчас его взяли в аппарат «Красной звезды».
— Па-а-вел Харитонович, — в тон ему ответил Ковалев, — личным другом приезжай, корреспондентом — воздержись. Мешать будешь.
— Явная недооценка журналистского корпуса! — возмущенно говорит Снопков.
Вот неуемный колобок! О таких в детстве говорят, рисуя: «Точка, точка, запятая, минус — рожица кривая». Рожица у него была не кривая, а круглая, как блин, нос следовало изобразить не запятой, а продолговатым ноликом с двумя дырочками. У Снопкова плотная, но не расплывшаяся фигура, короткая шея.
Поддев на вилку соленый грибок и плотоядно облизываясь, он говорит:
— Я недавно на Белоярской атомной электростанции был… Так, верите ли, немножко подзарядил ее…
— Па-а-вел Хари-то-нович, — пытается образумить друга Ковалев, — остепенитесь!
— Это не по мне! — бурчит Снопков и, отправив грибок в рот, подсаживается к Самсонову. |