«Ах ты, маленький гадкий щенок! — сказала она, задыхаясь от ярости. — Ты тоже хочешь от меня подарочек? Так получай же! Скоро с твоей сестрой случится несчастье, и виною тому ты, ублюдок! А если через двадцать лет она не наденет мое кольцо, вы оба сдохнете в муках! Пока же — оставайся таким омерзительным гаденышем как сейчас, и пусть всем будет противен даже вид твой! Тьфу!»
* * *
Тито прыжками одолел все четыре марша лестницы и вихрем ворвался в трапезный зал, где его давно уже ждал дядя. Черные прямые волосы юноши, обычно покойно лежавшие на плечах, были растрепаны, глаза лихорадочно блестели, а стрельчатые брови сдвинулись к переносице, придавая прекрасному лицу сердитое выражение. Тем не менее, на губах его блуждала довольная улыбка, что не укрылось от внимательного взора песнопевца.
— Я трижды звал тебя к столу, — заметил Агинон, лишь только племянник возник в дверях зала.
— Знаю, — кивнул Тито, усаживаясь на кресло против дяди. — Но ты должен меня простить — я всю ночь читал твои записки о короле Конане и заснул только под утро.
Быстро проговорив необходимые слова оправдания, он набросился на лапшу, густо посыпанную сухими размельченными травами, с такой жадностью, будто не ел, по крайней мере, несколько дней. Запивая ее фруктовым соком, юноша, уже не пряча улыбки, то и дело бросал на песнопевца таинственные взгляды, на что тот лишь мягко усмехался, но ничего не спрашивал. Сам он вместо утренней трапезы всегда пил вино, и потому к приходу племянника глаза его уже тускло поблескивали, а кончик носа покраснел и залоснился, однако серебряная, черненой узорчатой полоской опоясанная чаша наполнялась слугою снова и снова.
Пока Тито давился второй порцией лапши, стараясь доесть ее поскорей, а затем побеседовать с дядей, который не позволял разговаривать во время еды, солнце уже встало перед самыми огромными окнами зала, подбрасывая снопы ослепительных лучей своих прямо на стол, на череду темно-синих бутылей толстого, с палец стекла; веселые разноцветные блики скакали по легким шелковым занавесям, посредине перехваченным золотыми шнурками, по мозаике пола и начищенной бронзе светильников, и, отражаясь в трех высоких, до потолка, зеркалах, вделанных в стену, противоположную окну, снова ускользали на улицу, где и растворялись в общем дневном сиянии. Только сейчас заметив, что время для утренней трапезы уже довольно позднее, Тито смущенно заморгал и отвернул глаза от пристального взора песнопевца. Наполненная до краев слабым белым вином чаша в его руке дрогнула, и большая прозрачная капля стекла по ее изогнутому боку ему на палец, по пути превратившись в тоненькую струйку, кою он не слизнул по детской еще привычке только потому, что стеснялся дяди.
— Что, милый, сыт ли ты? — наконец осведомился Агинон, для которого все невысказанные мысли и скрытые желания племянника вовсе не остались тайной, как, впрочем, и то, что так и вертелось на языке у юноши.
— Да, конечно… — Тито закашлялся. — Кажется, лапшу немного переперчили… Послушай, дядя, накануне ты не стал говорить со мной — ты отослал меня к своим рукописям, и я теперь тому очень рад, но… Может быть, сейчас ты более расположен к беседе?
Песнопевец глубоко вздохнул. Ему было жаль Тито, но он полагал свою жизнь не столь уж длинной, а потому время привык беречь, и каждому делу отводил определенный момент и срок. Нынче он и так перенес свое вечернее занятие философическими измышлениями на утро, благо все равно ждал племянника и пил вино; с этого же мига, не мешкая более, следовало приступить к делам, коих всегда было в достатке.
— Увы, Титолла, — покачал головой Агинон. — Сейчас пора не бесед, а дела. Ты и так спустился поздно — придется отложить наш поход на базар за платьем. |