|
И все же неизменно я продолжал находить в своем кошельке дополнительные купюры. В ответ на мои вопросы, зачем она это делает, если мы, по ее словам, одно целое, она мне клала палец на губы. Тогда мне казалось, что, будь я русским, она пошла бы навстречу моей просьбе. Мне казалось, что моя принадлежность к более богатому обществу делала мой подарок для нее унизительным, намекая на некое неравенство. Теперь я понимаю, что эти соображения имели к Насте весьма слабое отношение и отражали по преимуществу представления моей среды. Комплекса неравенства — тем более финансового! — у Насти не было (мое общение с русскими убедило меня, кстати сказать, что комплексы этому народу свойственны в очень малой степени). Ее способность раствориться в любимом человеке была столь полной, что вопроса о равноправии просто не могло возникнуть. Подкладывая контрабандой деньги в мой бумажник, она стремилась выразить свою соединенность со мной и ничего более. Я вспоминаю сейчас, как раздражали ее расчеты наших сверстников в кафе, когда пришедшая пара платила порознь. Рассчитываться в таких случаях она предоставляла исключительно мне.
Вообще говоря, она считала, что в сфере денежных отношений лежит одно из самых больших отличий России от Запада. Так, ее изумляла практика многих немецких супругов иметь раздельные банковские счета и необходимые траты делить поровну. Моя попытка объяснить это тем, что в случае развода такой способ ведения хозяйства дает возможность избежать многих сложностей, ее совершенно не устроила. «Неужели на фоне такой трагедии, какой является расставание, можно думать о деньгах? — спросила меня тогда Настя. — А кроме того, мне кажется, что раздельное ведение хозяйства заранее предусматривает развод». Я хотел было ответить ей, что расставание не всегда является трагедией, что предусматривать возможность развода иногда достойнее, чем потом со скандалом делить имущество, — но не ответил. Я почувствовал, что на фоне этого голубоглазого вопроса любое рациональное объяснение будет звучать убого.
Впрочем, солнечным апрельским днем, когда мы пили вино в нашей гостиной, таких разговоров не было. В тот день перед нами явственно возникла ближайшая цель, для достижения которой мы имели даже общие деньги: Париж! Это радостное слово звенело в распахнутых настежь окнах, сверкало на столе пурпурным отблеском бокалов и, как положено, немножко сводило с ума. После двух смертей, странным образом открывших для нас этот путь, наша радость могла казаться почти неприличной, но мы ничего не могли с собой поделать. Хотя — нет, кажется, все-таки могли. Сейчас, когда я пишу эти строки, мне становится понятным Настино предложение нам обоим пойти в церковь. Это предложение она никак не объяснила, но вызвано было оно, я думаю, памятью о покойных, а может быть, и чувством неловкости перед ними.
Кажется, до сих пор я не упоминал, что Настя ходила в церковь каждое воскресенье. Разумеется, в православную. Православных церквей в Мюнхене было несколько: русская, греческая, сербская и, кажется, болгарская. Русская церковь была представлена Московской Патриархией и Зарубежной церковью, сильно, как я понимаю, между собой не ладившими. По поводу отношений церквей Настя как-то рассказала мне популярный в русской эмигрантской среде анекдот. Оказавшись на необитаемом острове, благочестивый русский человек построил две церкви. Это приобрело известность, и до острова добрался православный епископ, чтобы увидеть все своими глазами. Но островитянин показал ему только одну церковь. На вопрос епископа, почему нельзя пойти и во вторую, островитянин ответил, что он туда — ни ногой. Впоследствии я слышал этот анекдот и от князя, принадлежавшего, кстати говоря, к Зарубежной церкви.
Как я заключал со слов Насти, в конфликте Московской Патриархии с Зарубежной церковью активной стороной были сторонники последней, называвшиеся чаще всего просто «зарубежниками». Они обвиняли Московскую Патриархию в сотрудничестве с советской властью и органами госбезопасности. |