|
Замок освещался так тщательно, что его интимное, изнутри идущее восприятие казалось невозможным. Перед нами стояла достопримечательность в худшем смысле этого слова. В отношении древностей мудрее всего ведут себя итальянцы. Они мало что подсвечивают, еще меньше — ремонтируют. Их древности не пытаются симулировать свой первоначальный вид, и это делает их удивительно живыми. Впрочем, даже сквозь ухоженные, невыносимо туристические стены Консьержери просвечивали призраки тех, кто пропитал эти камни своим отчаянием. Мы с Настей попытались представить последнюю ночь Марии-Антуанетты, прочитанный на рассвете приговор и унизительную дорогу на казнь — в грязной повозке, под улюлюканье толпы, с презрительной гримасой на лице. Изображая гримасу, Настя вытянула нижнюю губу, и я нежно коснулся ее своими губами. Я чувствовал, как по моим сосудам потекло что-то более густое, чем кровь, более теплое, почти горячее, чего не могло остудить даже каменное прикосновение парапета.
Домой мы ехали на метро. Не обращая внимания на окружающих, я обнял сидевшую рядом Настю и целовал ее так, как целуют только наедине. Извиняло меня, может быть, то, что грань между происходящим наедине и на людях в Париже не является столь уж определенной. В сравнении, скажем, с Мюнхеном, городом очень этикетным, в Париже все гораздо проще. Замечу, кстати, что к моменту нашего прибытия в Париж прогресс по части поцелуев мог вполне сравниться с моими успехами в области русского языка. В мои поцелуи я вкладывал все то, что мне по-прежнему не удавалось выразить другим образом. Но в тот первый парижский вечер я превосходил самого себя. Наши страстные, я бы сказал — пограничные поцелуи на публике не вызывали у Насти протеста. Единственным, что читалось в ее серых, на меня обращенных глазах, было легкое удивление. Впрочем, немногочисленная — преимущественно чернокожая — публика нашего вагона была занята собой. Так что реши мы с Настей не ограничиваться поцелуями, это также не вызвало бы чрезмерной реакции.
Дома я открыл холодильник и до неприличия спокойно начал доставать из него все, что мне казалось подходящим для первого ужина в Париже. Красное вино, яблоки, несколько сортов французского сыра. Легкое бесстыдство с поцелуями принимало иные формы, и это не осталось незамеченным Настей. Удивление в ее глазах сменилось прежде мной не виденной смесью веселья и желания. Этот взгляд отражал те перемены во мне, которые я и сам, вероятно, осознавал не в полной мере. У меня возникло ощущение, что мы оба одновременно догадались о чем-то новом в наших отношениях. Вязкий и удивительно вкусный сыр таял во рту, а мы запивали его вином. Наша веселость нарастала.
Своего пика она достигла в постели. Если у меня и был шанс прервать наше затянувшееся воздержание, то связан он был с чем-то противоположным тому, что произошло в первую ночь. Несовместимым с моей тогдашней робостью. Подавляющим страх в самом зачатке. Не очень осознавая, что я делаю, я сел на Настю верхом и с силой прижал ее плечи к простыне.
— Я тебя боюсь, — прошептала Настя с той нежной, почти неощутимой улыбкой, которая так идет русским женщинам.
Не теряя упругости, ее худое тело — на мгновение я вспомнил о кошке в руках — стало бесконечно податливым. Она приподняла голову от подушки, и я проследил за ее взглядом. Уже ничего не стесняясь, я все-таки отвел глаза к потолку. Мне было странно, что я все еще был способен различать незатейливые узоры лепнины и бронзовую люстру, две из пяти ламп которой почему-то продолжали гореть. Настины пальцы нежно скользили по моему колену, как бы приглашая его чуть распрямиться, поднимались все выше, ласкали каждую напрягшуюся мышцу моей ноги. Я почувствовал влажность ее губ там, где они меня еще ни разу не целовали. Я вздрогнул, и ее рука ласково, но твердо придержала мое бедро. Потолок и люстра начали постепенно исчезать. Собрав последние силы, я уперся локтями в простыню и вытянул свои ноги вдоль ее ног. |