Он слышал все это, глядел сквозь платок как сквозь сито на яркое солнце, и между светлыми искорками опять стали плясать у него перед глазами чертенята. Кучер супруги его, держа лошадей своих в поводу, подошел сбоку к бричке и спросил: "Что ж, барин, на водку будет, что ли? Вишь,- продолжал он, отходя в сторону,- спит, не бойсь…" Потом закричал на лошадь, которая шла очень спокойно, ткнул ее дугой в морду, спросил, когда та отшатнулась: "Но, чего испужалась, не видала, что ли, дуги?" и отправился дальше; ямщик с другим провожатым сели на козлы, и бричка покатилась.
Прошло еще несколько часов, и бричка опять остановилась; лакей обернулся и спросил: "А куда прикажете ехать?" Виольдамур привстал, чтобы осмотреться и узнать, о чем его спрашивают – видит вокруг себя чистое поле, выгон, перед собою как будто знакомые кровли, а подле сбоку одинокую будку и в ней белого козла, с которым ямщик здоровался, снимая шляпу и называя его Василием Васильевичем. Виольдамур догадался, что его привезли в Сумбур, вышел из брички, не говоря ни слова, и поплелся пешком, не зная и не думая о том, куда он идет.
Следить ли нам теперь на этом последнем пути отчаяния за невозвратно погибшим Виольдамуром? Томительное однообразие этого пути, нисходящего прямою дорогою к пропасти, в которой мы должны увидеть бедного Христиана, заставляет нас уклониться от этой тяжкой обязанности. Под предлогом, что не желаем утомить читателя рядом печальных и возмущающих душу картин, мы бросим только сострадательный взгляд на ту, которая представляет нам жалкого героя повести нашей на последней и низшей степени человечества. Все убито в нем, кроме одних только остатков животной жизни, и самая душа без ведома хозяина подвигает еще кое-как ржавые колеса разрушающегося снаряда. Каждый член и каждая мышца тяготеет долу, утратив самостоятельную жизнь и жизненное напряжение, одна только левая нога удерживается в своем положении своей силой и показывает, что перед нами сидит, вероятно, еще живой человек, правая вся отвалилась и лежит на земле; одна рука покоится на Аршете, другая уперлась на колено и в свою очередь слабо поддерживает голову, которую плеча не могут уже снести и потому предоставили законам тяготения неодушевленных тел. Печальная картина поздней осени окружает помешанного; развалившийся тын – последний его приют; лохмотья покрывают наготу; омерзительное утешение многих несчастных земляков наших лежит подле боку, но и это утешение пришло уже к концу; словом, все кончено. Один Аршет может еще возбудить в нас какое-нибудь благородное чувство; неразумная тварь, которая с участием положила лапу на своего господина и глядит ему в глаза, в эту минуту, конечно, гораздо выше того, кому она служила десять лет с такою неизменною верностию, стараясь отблагодарить за каждый кусок хлеба посильными своими услугами.
Итак, вот в каком положении теперь перед нами Христиан Виольдамур, за которым мы следили со дня рождения его, познакомившись с добрыми старичками, родителями его, с Акулиной и большой ее ложкой, с глухим дядей, кухаркой его, с Иваном Ивановичем – и мимоходом еще со многими другими людьми. Кто ожидал прочитать роман, тот ошибся и будет сетовать: это ряд готовых картин, по которым провели мы зрителей с объяснительной статьей в руках. Может быть иные, дошедши до той картины, о которой мы сейчас говорили, усомнятся, стоил ли предмет этот резца и карандаша и стоит ли он внимания таких образованных и благовоспитанных читателей … ответ на это мог бы быть очень обширен; но мы постараемся сократить его в несколько строк. Строгие ценители и судьи наши, которые боятся мозолей и потому никогда почти сами не берут в руки топор или рубанок, а прогуливаются только со складным аршинчиком, присяжные судьи наши говорят, что между изящным и нравственным нет ничего общего; что цель изящного стоит сама по себе, а нравственного сама по себе. И потому если большая часть французских романов новой школы безнравственны, то есть оставляют на душе такое впечатление, от которого читатель старается как-нибудь отделаться, забыть его, потому что оно оскорбляет в сокровенной глубине нравственное чувство, выставляя его ничтожной химерой, тогда как разврат и порок, как у Репетилова водевиль, у романистов этих есть вещь, а прочее все гиль, если, говорю, это так, и ценители наши сами иногда вынуждены бывают в том сознаться,- то они отвечают: какая нужда, произведение все-таки изящно, и его должно читать, удивляться и венчать лаврами творца его. |