От чего же она спасалась, коли не снимала вериг даже в бане?
Потрясенный и подавленный, он попятился к двери, вышел из жаркого предбанника и очутился на ледяном ветру — не заметил, когда и взмокрел от пота Ни скрип, ни стук двери Вавилу не пробудил, иначе бы подала голос…
Космач постоял, отрезвляясь, умылся снегом, после чего постучал громко.
— Вавила Иринеевна, ты что, уснула?
Подождал несколько секунд, заглянул — спит не шелохнувшись! На светлом, умиротворенном лице легкая тень пугливой радости, будто жарким днем входит в холодную речку.
Грудь раздавлена сеткой, и сквозь ячейки, будто древесные почки сквозь жесткую кору, выбиваются росточки сосков…
Одежка эта была настолько неестественной, настолько поражала воображение и обескураживала, что появилось внезапное, шальное желание снять, сорвать ее, невзирая на обычаи.
Сжечь эту лягушачью кожу, там будь что будет…
Не заботясь о том, проснется она или нет, Космач достал складной нож и, поддевая пальцем тугие, скрученные жилы, с хладнокровностью хирурга разрезал власяницу снизу доверху, рассек стяжки на плечах и под мышками.
На теле под веригами оказалось множество свежих и засыхающих язв — будто насекли, натерли металлической щеткой.
Отгоняя рой смутных мыслей, он принес из дома спальник, оставшийся с экспедиционных времен, постелил рядом и, хладнокровно взяв спящую под лопатки и колени, переместил на мешок, застегнул молнию. Она лишь пошевелила губами — хотела пить.
И когда нес по метели, пряча ее лицо у себя на груди, чувствовал лишь горячее, прерывистое дыхание жажды…
Она не проснулась ни через час, ни через два — так и спала, спеленатая мешком, будто в коконе А Космач, ошеломленный и растерянный, сначала долго сидел возле постели, потом бродил по избе и не мог сосредоточиться ни на одной мысли. Вспомнив ее сухие, жаждущие губы, принес воды, но напоить из ложечки не смог, при одном прикосновении металла к губам Вавила стискивала зубы, и все проливалось в капюшон спальника. Тогда он набрал воды и стал поить изо рта в рот, преодолевая головокружение и неуемное желание не отнимать губ.
И в этом тоже было что-то тайное, воровское…
Дабы не потерять самообладания и не думать о ее язвах, Космач разговаривал между глотками будто бы сам с собой:
— Вот, я целую тебя, а ты и не знаешь. А снится, наверное, воду пьешь…
Так он выпоил целый стакан, а когда принес второй, вдруг обнаружил, что губы похолодели и стали отзываться так, словно он подносил ложечку, а на лбу выступил пот. Космач осторожно расстегнул замок, откинул клапан спальника: в полумраке горницы раны на ее теле светились красной рябью…
Он накрыл Вавилу простыней и вышел из горницы, притворив за собой дверь, — разомлела в бане окончательно, спать будет до утра.
Чувства оставались смутными, смешанными, как метель, — и волнение до тряски рук, и жалостный вой подступающей тоски, и, вместе с тем, трезвящий, саркастический голос где-то за кадром сознания.
Космач ушел в баню с мыслью прибраться там и потушить свет, но увидел изрезанные вериги, собрал клочки и сел на топчан. Можно было сейчас же кинуть в печь эту лягушачью кожу, однако он мял власяницу в руках и чувствовал, как глубокие следы внезапного всплеска радости, праздничного состояния и восторга напрочь заметает тоска.
К нему явилась молодая монахиня, смиряющая плоть, дабы не поддаться искушению дьявола. Инокиня из толка непишущихся странников, строго блюдущая заповеди стариков и древлее благочестие.
А в памяти остался совершенно иной образ…
И вдруг пожалел, что перенес из бани в дом: проснется — сразу поймет и что видел ее обнаженной, и что прикасался, когда освобождал от вериг и укладывал в спальник. |