Этого мимолетного счастья, которое вы вправе отнять у меня при первом пылком слове, достаточно
мне, чтобы смирять жар в крови. Но не слишком ли я рассчитываю на ваше великодушие, умоляя вас терпеть отношения, столь желанные для меня, столь неугодные вам?
Впрочем, вы сумеете показать свету, - которому вы так много приносите в жертву, - что я для вас ничто. Вы так умны и так горды! Чего вам опасаться? Как бы я
хотел открыть вам свое сердце и уверить вас, что в моей смиренной просьбе не кроется никакой затаенной мысли! Я не стал бы говорить вам о своей безграничной
любви, когда просил вас подарить мне вашу дружбу, если бы надеялся, что вы когда-нибудь разделите глубокое чувство, похороненное в моей душе. Нет, нет, я
согласен быть для вас кем хотите, только лишь быть подле вас. Если вы мне откажете, - а это в вашей власти, - я не буду роптать, я уеду. Если когда-нибудь другая
женщина займет какое-то место в моей жизни, тогда окажется, что вы были правы; но если я умру верным своей любви, может быть, вы почувствуете сожаление! Надежда
на это сожаление смягчит мои муки, - другой мести не нужно будет моему непонятому сердцу..."
Тот, кто не познал сам всех пленительных горестей юношеских лет, тот, чье горячее воображение не уносила ввысь, сверкая белизной, четверокрылая
прекраснобедрая химера, - тот не поймет терзаний Гастона де Нюэйля, когда он подумал, что его первый ультиматум уже находится в руках г-жи де Босеан. Он
представил себе виконтессу холодной, насмешливой, издевающейся над любовью, как это делают люди, которые больше не верят в нее. Он хотел бы взять письмо обратно,
- оно казалось ему теперь нелепым, ему приходили на ум тысяча и одна мысль, гораздо более удачные, слова, гораздо более трогательные, чем эти проклятые натянутые
фразы, хитросплетенные, мудреные, вычурные фразы - к счастью, с очень плохой пунктуацией и написанные вкривь и вкось. Он пытался не думать, не чувствовать, но он
думал, чувствовал, мучился. Если бы ему было тридцать лет, он чем-нибудь одурманил бы себя, но он был наивным юношей, не познавшим еще услад опия и других даров
высшей цивилизации. Рядом с ним не было ни одного из тех добрых парижских друзей, которые умеют так кстати сказать: “Paete, non dolet” <Пэт, не больно (лат.)>, -
протягивая бутылку шампанского или увлекая на бесшабашный кутеж, - чтобы усыпить все муки неизвестности. Чудесные друзья! Когда вы богаты - они обязательно
разорились, когда вы в них нуждаетесь - они непременно где-нибудь на водах, когда вы просите взаймы - они, оказывается, проиграли последний луидор; зато у них
всегда наготове лошадь с изъяном, которую они стараются вам сбыть; зато они самые добрые малые на свете и всегда готовы отправиться с вами в путь, чтобы вместе
катить под гору, растрачивая время, и душу, и жизнь.
Наконец Гастон де Нюэйль получил из рук Жака письмо, написанное на листочках веленевой бумаги, запечатанное благоуханной печатью с гербом Бургундии, -
письмо, от которого веяло очарованием красивой женщины.
Гастон заперся у себя, чтобы читать и перечитывать ее письмо.
"Вы, сударь, строго наказали меня за доброе желание смягчить суровость отказа и за то, что я поддалась неотразимому для меня обаянию ума... Я поверила в
благородство юности, но вы обманули меня. А между тем хотя я и не открыла всего своего сердца, что было бы смешно, но все же говорила с вами искренне; я
объяснила вам свое положение, чтобы моя холодность стала понятна вашей молодой душе. Вы не были мне безразличны, - но тем сильнее боль, которую вы мне причинили. |