Не сделав даже попытки прикрыть тело, по которому все еще струилась вода, сверкавшая алмазными блестками, он лениво протянул, искривив губы в язвительной усмешке:
– Доброе утро, доктор Баллантайн! Похоже, и мне предстоит быть предметом ваших научных изысканий?
Только тогда наваждение рассеялось, и она кинулась в свою маленькую душную каюту, где упала на узкую дощатую койку, ожидая неизбежного приступа стыда и раскаяния. Ничего подобного почему-то она не почувствовала, хотя дыхание перехватило, щеки и лицо горели, а волоски на затылке встали дыбом. Тот же жар ощущался и в других частях тела. Робин в панике вскочила с койки, опустилась на колени и принялась молиться, дабы осознать всю глубину собственного ничтожества и греховности. За двадцать три года ей тысячу раз приходилось предпринимать сие упражнение, но ни разу со столь малой пользой.
В последующие тридцать восемь дней плавания Робин старалась избегать этих глаз с золотыми искорками и ленивой дразнящей усмешки. Пищу она принимала по большей части у себя в каюте, даже в удушающий экваториальный зной, когда зловоние от ведра за холщовой ширмой в углу едва ли способствовало аппетиту, и присоединялась к брату в кают-компании, только если непогода удерживала капитана на палубе.
Теперь, наблюдая, как он уводит судно прочь от враждебного берега, она вновь испытала странное волнение и поспешно отвела взгляд в сторону земли, проплывавшей впереди. Канаты визжали в блоках, реи скрипели, парус опадал и вновь надувался под ветром, хлопая с пушечным грохотом.
При виде земли стало легче справиться с ненужными воспоминаниями, их почти вытеснило чувство благоговения, такое сильное, что Робин невольно спросила себя: неужели родная земля способна столь явно и отчетливо взывать к крови своих детей?
Целых девятнадцать лет минуло с тех пор, как она, четырехлетняя малышка, цеплялась за юбку матери, а гора с плоской вершиной, стоящая на страже южной оконечности континента, медленно уходила за горизонт. Это было одно из немногих сохранившихся воспоминаний. Робин словно чувствовала под рукой дешевую грубую ткань платья, полагавшегося жене миссионера, подавленные всхлипы и нервную дрожь матери, к которой она прижималась. В памяти снова вспыхнули страх и смятение при виде материнского горя. Девочка смутно догадывалась, что их жизнь круто меняется, но знала лишь одно: высокого человека, бывшего центром ее детского мирка, теперь с ними нет.
«Не плачь, детка, – шепнула мать. – Скоро мы вновь увидим папу. Не плачь, маленькая».
После этих слов Робин решила, что вряд ли когда-нибудь увидится с отцом, и уткнулась лицом в шершавую юбку – уже тогда слишком гордая, чтобы показывать слезы.
Утешал ее, как всегда, братишка Моррис, тремя годами старше, мужчина семи лет, тоже рожденный в Африке, на берегах далекой неукротимой реки со странным экзотическим названием Зуга, в честь которой Моррис Зуга Баллантайн и получил свое второе имя. Робин предпочитала называть его Зуга – это напоминало ей об Африке.
Робин обернулась к юту: вон он, брат, высокий, хоть и ниже капитана, стоит рядом с Мунго Сент-Джоном и что-то горячо объясняет, указывая в сторону львино-желтой земли. Черты лица достались ему от отца, тяжелые, сильные, – ястребиный нос, твердая, почти жесткая, линия рта.
Брат поднес к глазам подзорную трубу, изучая низкую береговую линию с тщательностью, которую проявлял в любом деле, вплоть до самого пустякового, затем обратился к капитану. Мужчины беседовали вполголоса. Как ни странно, они находили общий язык, уважая силу и достоинство друг друга. По правде говоря, завязать отношения больше старался Зуга, готовый, как всегда, извлечь выгоду из ситуации. В ход пошло обаяние, и после отплытия из Бристоля он вытянул из Мунго Сент-Джона почти все, что тот узнал за долгие годы торговли и плавания вдоль берегов огромного неизведанного континента. |