Я схватился за голову и стал думать о произошедшем. Нельзя было сказать, что это сон – мне был задан вопрос и я на него ответил: сейчас Шавуот и ночью положено читать Тикун Лель Шавуот.
Но все-таки странно... Зачем понадобилось раби Шломо ибн Гвиролю, главе поэтов Святости, спускаться из дворца поэзии в этот квартал, в этот сарай и говорить с этим человеком?
לח
Я рискнул поднять голову и оглядеться.
Невозможно было поверить в происходящее, хотя не было никаких сомнений, что он был здесь, говорил со мной, и я ему даже отвечал.
Может, это произошло, когда открылись небеса? Но они открываются на мгновение. Может ли в одно мгновение произойти такое?
Я не чувствовал времени, но прошло его не так много, пока он заговорил со мной вновь. Не голосом говорил.
Слова его возникали в моих мыслях из его мыслей.
Ашем дал мудрость сердцу моему, чтобы понять их.
Понять, но не запомнить. Я только осознавал, что говорят со мной, а не с кем-то другим, ведь один я был в молельном доме и один читал "Мицвот Ашем", написанные раби Шломо ибн Гвиролем.
לט
Вспомнилась горечь, с которой читал я "Дай мне рассвет, Творец, хранитель мой...", а в конце концов, когда нашел он Ашема, ужас овладел им – "Твоим величьем потрясён…"
И к этой горечи добавилась другая – "О бедной пленнице…"
Приложил я пальцы к горлу, как обычно делал старый хазан, и запел его нигун – "Швия ания…"
Раби Шломо прислушался.
Сказал я ему, что в моем городе, в каждом месте, где молились по нусаху "Ашкеназ"[62], было принято было исполнять пиютим, мелодии которых я прекрасно помню, но особенно – пиют "О бедной пленнице…", ибо это первая геула, услышанная мною в детстве от нашего старого хазана.
Вспомнив эту геулу, вспомнил я субботнее утро, когда стоял я в Большой синагоге нашего заснувшего города. Спазм сдавил моё горло, и я заплакал.
Увидел это раби Шломо и спросил: "О чем ты плачешь?"
Ответил я: "О городе своем, где все евреи погибли".
Прикрыл он глаза, и я увидел, как притянул он к себе страдание моего города.
Подумал я: ведь не знаком раби Шломо ни с кем из его жителей, кроме меня, и будет судить о нем по мне.
Склонился я перед ним и сказал: "Я не из тех, кто возвеличил тот город".
מ
Увидел раби Шломо моё отчаяние.
Подошел ко мне вплотную – так, что не осталось между нами ничего, кроме моего отчаяния.
Поднял я глаза и увидел, как он что-то шепчет. Прислушался и разобрал название моего города. Раби продолжал шептать и услышал я: "Сделаю себе помету, чтобы не забыть его название".
Потрясенный стоял я – раби Шломо упомянул мой город и оказал милость, сделав себе помету, чтобы запомнить его название!
Я задумался – какую помету о моем городе может сделать себе раби Шломо? Записать? Но сегодня праздник и писать нельзя.
А может, сделает помету на одежде? Но Ашем одевает своих святых праведников в платья, которые невозможно помять и которые не терпят слов, не исходящих Свыше[63].
Он вновь зашевелил губами.
Сейчас это были стихи, где каждая строка начиналась одной из букв в названии моего города.
И было это великолепно зарифмованной пометой, исполненной на Святом Языке.[64]
מא
Я застыл.
Я словно перестал существовать.
Если бы не память о Песне, разделил бы я судьбу своих земляков, убитых нечестивым народом.
Но от величия слов душа покинула меня.
Если уничтожен мой город в этом мире, то жив он в стихах.
И если не помню я слов этой Песни, то поется она на Небесах – стихами святых поэтов, любимцев Ашема. |