Шалопаи сновали по улицам, насупивши брови, фыркая во все стороны и не произнося ни единого звука, кроме «го-го-го!». Вид их навел в либеральном лагере такую панику, что даже либералы посторонних ведомств («независимые», как они сами себя называли) — и те струсили. Уныло бродили они по улицам, коптя вздохами твердь небесную, не решаясь оставить ни службы, ни либерализма, путаясь между зависимостью и независимостью и ежемгновенно терзаясь надеждой, что их простят. Но шалопаи не прощали. С зоркостью коршуна намечали они скрывающегося в кустах либерала и тотчас же ощипывали его, испуская при этом злорадно-ироническое цырканье. Ряды либералов странным образом поредели, и затем в течение какого-нибудь месяца погибли все молодые насаждения либерализма. Земская управа прекратила покупку плевальниц, ибо Феденька по каждой покупке входил в пререкания; присяжные выносили какие-то загадочные приговоры, вроде «нет, не виновен, но не заслуживает снисхождения», потому что Феденька всякий оправдательный или обвинительный (все равно) приговор, если он был выражен ясно, считал внушенным сочувствием к коммунизму и галдел об этом по всему городу, зажигая восторги в сердцах предводителей и предводительш. Вдали показывался грозный призрак сибирской язвы.
Феденька знал это, и по временам ему даже казалось, что шалопаи, в диком усердии своем, извращают его мысль. Как ни скромно держала себя Анна Григорьевна, но и ее устрашила перспектива сибирской язвы. Марк Волохов подметил в ней этот спасительный страх (увы! она против воли чувствовала какое-то неопределенное влечение к этому змию-искусителю, уже успевшему погубить родственницу Райского) и всячески старался эксплуатировать его.
— Съедят они и вас и вашего помпадура, и водку всю у вас вылакают! — угрожал он ей. — Это, сударыня, сила! Берегитесь, да и помпадура-то поберегите! Мне что! Я уложил чемодан — и был таков! А мне вас жалко! Вас я жалеючи говорю — вот что, красавица вы наша!
— Ах, нет! уж вы пожалуйста! Пожалуйста, хоть вы не оставляйте Феденьку! — всполошилась она и однажды, преодолев природную робость, очень настоятельно стала доказывать Феденьке, что нельзя жить без плевальниц, без приговоров, с одною только сибирскою язвою.
— Шалопаи погубят вас, Thеodore! — сказала она, — а вместе с вами погубят и меня! Pensez-y, mon ange, прогоните их, покуда еще есть время! Возвратите Рудина (il еtait si amusant, le cher homme! ) и прикажите Лаврецкому, Райскому и Веретьеву быть по-прежнему либералами.
Феденька на минутку задумался: в нем шевельнулись проблески недавнего либерализма и чуть-чуть даже не одержали верх. Но фатум уж тяготел над ним.
— Que voulez-vous, ma chere! — ответил он как-то безнадежно, — мне мерзавцы необходимы! Превратные толкования взяли такую силу, что дольше медлить невозможно. После… быть может… когда я достигну известных результатов… тогда, конечно… Но в настоящее время, кроме мерзавцев, я не вижу даже людей, которые бы с пользою могли мне содействовать!
— Как хотите, мой друг! Вы знаете: что бы с вами ни случилось, я всегда разделю вашу участь! Но все-таки… отчего бы не обратиться вам, например, к Волохову? Я не знаю… мне кажется, что он преданный!
— Я знаю это и не раз об этом думал, душа моя! Но Волохов еще так недавно сделался консерватором, что не успел заслужить полного доверия. Не моего, конечно, — я искренно верю его раскаянию! — но доверия общества… C’est un conservateur du lendemain, ma chere, tandis que les autres… les chenapans… sont des vrais conservateurs, des conservateurs de la veille! Вот что для меня важно. Что же касается до сибирской язвы, то ты можешь быть на этот счет спокойна: ни меня, ни тебя она коснуться не посмеет.
Одним словом, умопомрачение, по обыкновению, восторжествовало. |